
Марина Михайлова. Эстетика классического текста. — СПб: Алетейя, 2012. — 296 с.
Марина Михайлова. Эстетика классического текста. — СПб: Алетейя, 2012. — 296 с.

На самом деле, это — столько же об эстетике классического текста, сколько и о его этике. А ещё прежде того (и, может быть, даже больше прочего) — о его онтологии, аксиологии и антропологии (антропопластике! антропоургии! — то есть, о формировании и возделывании человека как индивида и как вида). И петербургский мыслитель Марина Михайлова, представленная в книге как филолог и философ, оборачивается здесь к читателю более философским своим лицом, чем филологическим.
Речь идёт о природе и человекообразующей роли классики — в данном случае, литературной, хотя авторские рассуждения вполне могут быть отнесены к классическим формам и других искусств, а может быть, и шире: областей жизни. О том, что классический текст — как особая разновидность текста с только ей присущими свойствами — в отличие от всех иных его разновидностей, укореняет человека в бытии. Чтение таких текстов — своего рода упражнение в человечности, необходимое, если хочешь быть человеком в полной мере.
«Работа с классическим текстом, в основе которой лежит опыт чтения, — пишет автор в самом начале, — действенный метод возобновления способности чувствовать и понимать, незаменимый инструмент познания и самопознания». Сразу хочется спросить — отчего же только (или прежде всего) классического? не относится ли это к чтению как культурной практике вообще? Но дальше мы этот ответ получим: потому, полагает автор, что классика обладает — не (только) наделяется в глазах воспринимающих, не (просто) кажется таковой в свете тех или иных культурных конвенций, а именно реально обладает — устойчивым набором принципиально важных свойств, благодаря которым само её присутствие в культуре — благотворно, по сути спасительно. Она находится в некотором важном отношении к надысторическим ценностям. Она онтологична.
(То есть, в этом смысле тексты такого рода, по мысли автора, уже сразу возникают как классические, хотя узнаются и принимаются в качестве таковых, как правило, не сразу — должна образоваться дистанция. Тем не менее, «классичность» — вопрос не восприятия, а именно внутреннего устройства.)
Коротко представив читателю основные типы существующих взглядов на природу классики — герменевтический (это когда, вслед за Гансом-Георгом Гадамером, в эстетическом событии видится прежде всего «абсолютное настоящее» и «невыразимая полнота бытия») рецептивный (полагающий, вслед за Вольфгангом Изером, Романом Ингарденом и Хансом-Робертом Яуссом, что смысл возникает в диалоге читателя с текстом) и релятивистский (восходящий к Пьеру Бурдье, согласно которому «классика» — не более чем продукт исторически изменчивых конвенций и вообще один из репрессивных институтов социума), автор занимает позицию, расположенную как будто в стороне от каждого из них. Ближе всего её позиция, однако, к первому из типов — с отчётливыми элементами второго (диалогического). В своём понимании классики Михайлова явно продолжает линию, восходящую к Гадамеру и Хайдеггеру, а из наших соотечественников — прежде всего к Ольге Седаковой, которую цитирует много и сочувственно. При этом среди её собеседников и союзников оказываются и такие неожиданные, казалось бы, в этом контексте (но на самом деле вписывающиеся в него очень органично) авторы, как Жак Деррида: «в результате чтения, — пишет Михайлова, — мы обнаруживаем себя в пространстве невозможного опыта, в присутствии невербализуемой реальности, о чём убедительно писал Ж. Деррида: „В литературе, в её образцовой тайне заложена возможность сказать всё, не касаясь самой тайны “.
Да, безусловно, — признаёт Михайлова, — культурно и исторически определяемый облик у классики есть. Время несомненно участвует в её судьбе (его участию даже посвящена в книге отдельная глава): как «разрушитель», «оценщик» и «творец». Только не время, не история и не конвенции в ней — главное. Главное всё-таки — сущностное ядро, которое определяет текст в качестве классического и от исторических условий его возникновения и восприятия по большому счёту не зависит. Тем более, что, по убеждению автора, «существует и другой модус реальности, кроме исторической, обречённой на разрушение». К нему-то и возводит нас классика, и работа её в культуре, по существу, религиозна — неспроста в связи с ней употребляется слово из религиозного лексикона: «делание», — сразу же отсылающее читательское воображение к деланию духовному.
«Делание классики обращено к устранению помех, препятствующих нам слышать музыку сфер, к выявлению порядка, внесению гармонии в мир». Она (притом в силу именно структурных своих особенностей) — не просто инструмент для прочистки и настройки мировосприятия, но действенное орудие для устроения даже не культуры только, а самого мира. Она — реальное, а нимало не метафорическое, средство противостояния энтропии.
Почему же всё-таки изложенные в книге соображения отнесены по ведомству эстетики? — Видимо, потому, что классический текст действует на человека не иначе как ставши фактом чувственного восприятия: именно его особенностями и закономерностями занимается дисциплина, известная нам под именем эстетики.
Вообще же, видение автором существа классического текста отчётливо укоренено в религиозной картине мира и попросту является её продолжением (скорее, одним из её фрагментов). Кстати, ещё и поэтому к разговору, на равных правах с литературоведами, Михайлова привлекает не только философов, но и богословов, отцов церкви и само Евангелие. Сама классика, которая, как мы помним, онтологична, — удовлетворяет, согласно автору, точно ту же потребность, что и религия — разве что эстетическими средствами: вслед за Эммануэлем Левинасом Михайлова именует эту потребность метафизической. Она — стремление к тому, что находится «за пределами возможного опыта».
Этой укоренённостью определяется не только строение текста книги, но и некоторые его интонации. Вопрос отношения с классической литературой, выстраивания правильного поведения по отношению к ней предстаёт в буквальном смысле как вопрос жизненно и сущностно важный: вопрос спасения.
Поэтому текст в своих интонациях иной раз отчётливо сближается даже не с публицистикой, а с проповедью. «Лицо земли, — пишет автор, — скрыли воды информационного потопа, и наша Троя в огне. Но верно и то, что Братство Книги — новый ковчег, который позволит нам сохраниться в бурной и вязкой стихии информационной болтовни. Это корабль Энея, на котором жизнеспособный остаток европейской культуры отбывает к новым берегам.» Иногда же текст приобретает черты чего-то вроде практического руководства по поведению в современной культуре и обращению с тем, что та нам навязывает или хотя бы предлагает. Таковы занимающие заметное место в подглавке о семейном чтении рекомендации, как спасти детей от вредного влияния телевизора, с какого возраста и в каком объёме им можно его смотреть без особенно разрушительных последствий. Можно предположить, что это всё-таки имеет не самое прямое отношение к эстетике классического текста. (Хотя к его культурным и бытийным задачам, как они видятся автору, — конечно, имеет.)
А вот чего книге ощутимо, по моему разумению, не хватает — так это филологической, литературоведческой, собственно эстетической компоненты. Здесь много, хотя по преимуществу в виде общих положений, говорится о принципах, по которым строятся классические тексты, и о целях, которым они служат. В частности, много глубокого сказано о соотношении классического текста и молчания; об особом статусе молчания, отнюдь не сводящегося к отсутствию речи и соединяющего человека с существом мира напрямую (об этом подробно автор говорит в своей вышедшей тремя годами ранее монографии «Эстетика молчания»; здесь те же мысли изложены более конспективно). Тексты, имеющие в русской и европейской культуре статус классических, упоминаются и цитируются. Но, увы, нам ни разу не представлен развёрнутый, подробный, пошаговый анализ хотя бы одного конкретного примера.
А ведь было бы не просто интересно, но и очень важно рассмотреть, следуя авторским комментариям, как работает этот механизм, преобразующий бытие. Как именно, благодаря каким своим эстетическим свойствам (особенности композиции; язык; ритм и метр; моделирование характеров персонажей…) классическое произведение: «Война и мир», «Божественная комедия», а хоть бы и одно какое-нибудь стихотворение Пушкина или Тютчева — независимо от того, что склонны в нём вычитывать и что горазды на него проецировать реципиенты разных времён — держит на себе небосвод культуры и соединяет принадлежащих к ней людей с вечными ценностями. Некоторые шаги к такому анализу сделаны разве что на материале знаменитого последнего стихотворения Державина «Река времён в своём стремленьи…»: показано, как сквозь текст — недописанный, по всей вероятности; едва ли не черновик! — прорастают онтологически значимые структуры. В целом же книга выглядит скорее теоретическим введением в будущую, мыслимую дисциплину, для которой Михайлова предлагает название «эстетики классического текста», но которая с полным основанием может дорасти до его онтологии — и, по существу, в зародыше ею уже и является.
Источник: svobodanews.ru