Мимо дна / О романе Валерия Былинского «Адаптация»

Мимо дна / О романе Валерия Былинского «Адаптация»
Ходит дурачок по небу,

Ищет дурачок глупее себя.

Ходит дурачок по небу,

Ищет дурачок глупее себя.

Мимо дна / О романе Валерия Былинского «Адаптация»

Егор ЛетовК чёрту литературу!«Я бы книгу с такой обложкой не купила», — сказала мне подруга, увидев у меня роман «Адаптация». «Понимаю!» — ответил я. Но только «Адаптация» — не тот случай, когда можно судить по обложке. И пустыня, и смерть, и «обнажённый» человек, и небоскрёбы, и рыба-шар, и пыльное небо — всё это в романе есть, но нет в этой обложке главного… Роман Валерия Былинского «Адаптация» часто сравнивают с текстами Уэльбека и Достоевского. Сам Былинский говорит так: «Я писал его, говоря словами Фолкнера, кишками». И, видимо, это правда. В романе есть надрыв. Такой, которого совсем не ждёшь от современного литературного произведения. Надрыв, от которого мы отвыкли. Фолкнер сообщает: «Имея один законченный роман, от которого издатели упорно отказывались в течение двух лет, я надорвал себе кишки с „Шумом и яростью“, хотя не осознавал этого до тех пор, пока роман не вышел, потому что писал его ради собственного удовольствия. Я был уверен тогда, что никогда больше не буду печататься». Роман «Шум и ярость» продавался из рук вон плохо. Читатели его не понимали, а критики ругали, упрекая автора в излишней запутанности сюжета. Собственно, роман Фолкнера так никогда и не стал коммерчески успешной книгой, но через 16 лет Фолкнер получил Нобелевскую, а «Шум и ярость» признали классикой современной литературы. Ждёт ли роман Былинского что-то вроде этого? Думаю, что нет: у «Адаптации» — совсем другая судьба. Возможно, куда более яркая и счастливая. Текст забирает и не отпускает. Уже сейчас в интернете говорят: «Прочитал Адаптацию», или «в Адаптации был момент…», или «читаю Адаптацию и плачу»… Когда люди вот так разговорно опускают слово «роман», это верный признак того, что для них эта книга — нечто большее, чем просто роман. Читатели не говорят «роман „Адаптация“ или „роман Былинского „Адаптация“, потому что слово „Адаптация“ уже стало именем нарицательным. Частью той жизни, которая происходит сейчас, в России начала XXI века. (Впрочем, с хорошими книгами всегда так — они не нуждаются в жанровых определениях.) Автор намеренно всю дорогу стирает границу между героем своего текста и самим собой и делает роман „Адаптация“ одним из равноправных персонажей романа „Адаптация“. И это работает — так, как и должно работать. Граница в какой-то момент истончается до того, что уже кажется, что это не роман, а автобиография, притворяющаяся романом. Или роман, притворившийся автобиографией, неважно. Прежде всего: литературного героя вообще нет. Он всегда выдуман. И только в этом случае он становится героем и вообще интересен читателю. Герой цепляет именно тем, что он идеален и только гипотетически возможен, но — не реален, не воплощён. Он действует там, в выдуманном мире, и только благодаря этому через тонкую границу проникает в наш мир, влияя на него, изменяя его и формируя его. Если бы литературный герой был реальным человеком, живущим в реальном мире, он не имел бы никакой силы.

Анатомия героя«Человек — существо статусное. Писатель не должен быть человеком. Человеком он не напишет ничего человеческого. Литература кончается, господа. Вот здесь она и кончается — несмотря на все свыше данные ей форы. К чёрту литературу!»Характерно, что автор произносит это именно в той переломной точке, когда всё дальнейшее постепенно перестаёт казаться автобиографичным и превращается в какую-то сказку, именно что в литературу. Произносит на границе. Про дурачкаГерой «Адаптации», Александр Греков, архетипичен. Это такой дурачок из песни Егора Летова «Про дурачка»: Ходит дурачок по лесу,

Ищет дурачок глупее себя. Это человек (нашего времени, — выношу за скобки и сейчас объясню это), которому перевалило за тридцать, но не исполнилось ещё сорока. Постоянно рефлексирующий. Постоянно ищущий смысла жизни. И постоянно обламывающийся. То и дело ему говорят: все твои проблемы — от зависти (к тем, кто адаптировался и живёт, просто зарабатывая деньги, немного привирая себе и другим, да и ни о чём особенно не задумываясь). Например, психоаналитик советует герою написать роман:«Вот и напиши. Хороший роман получится. И назови его «Зависть». Напиши: завидую тем мудакам, что имеют деньги, и поэтому всех их описываю, какие они козлы. А заодно себя через них. Сия печальная повесть найдёт горячий отклик в душах многих неудачников наших дней. Тех, кто ненавидит современный мир за всё, что в нём плохого, но при этом хочет пользоваться всем, что в нём хорошего. Так? И будут твою «Зависть» покупать, будут! Книга ведь недорого стоит. Прочитал о себе — и лучше на душе стало. Человек любит о себе читать, ох как любит… М-да… а тебе успех, копейка — вот ты и избавился от своих проблем». «Я не писатель», — врёт в ответ Греков. Почему врёт? Потому что на самом деле он должен был бы сказать: «Я пишу роман…» (он ведь его пишет!) «…но не о зависти, а о страхе». Но он этого не говорит…И вот тут, в этой мелкой неосознанной лжи и других таких же то ли недодуманностях, то ли недомолвках, обмолвках и нестыковочках — вся сложность «Адаптации». Её двойственность и спасительная нелитературность. Там всё, как бывает в жизни, — что-то где-то недоведено, что-то неправильно, непроработано, неидеально. Этим-то ведь и отличается жизнь от литературного произведения: она несовершенна, она не завершена, в ней есть место «лестничному остроумию» (как говорят психоаналитики), а в романе ему места нет. А в «Адаптации» — есть. Поэтому попытка оценить «роман „Адаптация“ с точки зрения литературы приводит к неизбежному выводу: в нём своды не сведены, в нём слишком много диалогов, да и написан он, в конце концов, иной раз слишком неровно… Но в данном случае всё это не играет роли. К чёрту литературу! Герой (такой по сюжету достаточно честный парень) вдруг непонятно почему соврал. Да и психоаналитик обнаружил свою полную некомпетентность (и в этом смысле опять-таки жизненность, а не литературность): он говорит — „у тебя зависть“. Но ведь зависти-то в герое, в общем-то, нет. Но в другом отношении он прав, этот психоаналитик: роман действительно будет иметь успех. Потому что в нём (в герое, да и в романе тоже) есть более всеобщая и жизненная штука. Эта штука — страхи. Это роман о страхах. О самых типичных человеческих страхах — тех, которые есть почти у всех жителей нашей планеты. И о разнообразных комбинациях этих страхов. Вот перечень этих страхов: страх смерти, страх старости, страх разочарования в любви, страх критики, страх нищеты. Все эти страхи знакомы и герою, и автору, и читателю по опыту. И поэтому книга Былинского так легко входит в (чужую) жизнь. То есть дело не в том, что автор точно и правдиво описывает наше усреднённое лживенькое время и нашу постсоветскую недокапиталистическую реальность. И не в том, что герой типичен для нашего времени, типичен для постсоветской России (пусть это и так). Вся эта (как и любая прочая) социология вообще не имеет значения. Вневременным и всеобщим текстом „Адаптацию“ делает та самоотверженность и доблесть, с которой в ней описаны перечисленные страхи и рассказана (пусть не до конца) история человека, которому эти страхи мешают жить. Именно поэтому эта книга может стать таким же мировым бестселлером, как, например, „Думай и богатей“ Наполеона Хилла. Психоаналитик из „Адаптации“ совершенно прав: люди любят читать о себе и своих проблемах. Думай и богатейНаполеон Хилл? Да, был такой журналист в Америке, отдавший по наводке миллиардера Карнеги двадцать лет молодости написанию книги „Думай и богатей“. В этой книге он сгенерировал „философию успеха“ и дал практические инструкции для применения этой философии. Такие, которым может при желании последовать любой человек. Книга Хилла стала фундаментом огромного корпуса литературы о стратегиях достижения успеха, выдержала 42 издания и раскупалась каждый раз мгновенно после выхода в свет. Секрет её успеха был как раз в том, что люди узнавали в ней себя и верили вдохновляющим рекомендациям Хилла (хотя и далеко не все смогли им последовать, потому что на поверку выходило, что это не так просто, как кажется, а точнее, это почти так же тяжело, как тернистый путь героя „Адаптации“). Заканчивается книга „Думай и богатей“ феерически достоверным описанием страхов. Хилл утверждает, что именно эти страхи — главная причина того, что многие люди всё никак не могут стать богатыми и вообще достичь какого бы то ни было успеха и счастья. Довольно поверхностно, но всё же Наполеон Хилл анализирует, откуда в человеке возникли эти страхи, и показывает, как от них избавиться. При этом, в отличие от персонажей „Адаптации“, не призывает к лоботомии. Страх, говорит Хилл, — это всего лишь состояние сознания, которое можно и нужно анализировать и изменять: „Только Вы ответственны за свои поступки — никакое алиби не спасёт от ответственности, потому что есть одна вещь, которая целиком в Вашей власти: это состояние Вашего сознания. Вдумайтесь: состояние Вашего сознания. Его не покупают — его создают“. Герой Былинского этим заниматься (менять и создавать заново своё сознание) не хочет. Да и к книжкам вроде „Думай и богатей“ относится, видимо, с априорным презрением. Ему интереснее (и, как он полагает, это честнее) искать правду, погружаясь в те состояния, которые уже есть. Он их считает естественной данностью и не хочет ничего искусственного. А хочет правды. Которая искусственной не бывает… Менять себя искусственно он считает ложью — той же, в сущности, лоботомией. Поэтому он предпочитает исследовать эти свои состояния (страхи) до дна. И прорываться к правде через дно (образ дна то и дело всплывает в „Адаптации“). Но в какой-то момент герой Былинского вдруг обнаруживает, что дна не существует. Что дно это — иллюзия, возникающая в сознании человека на глубине. И, следовательно, до правды таким способом (через дно) дорваться невозможно. Можно только… надорвать себе кишки.»Как только горы внизу исчезли и я увидел под моими шевелящимися в ластах ногами бесконечную синюю бездну, страх цепкими щупальцами охватил меня и начал вползать внутрь — под кожу, под рёбра, в сердце». Мимо. МимоЧувства страха, тревоги, нехорошего предчувствия, несчастья и безысходности часто накрывают при чтении «Адаптации». Лучшие сцены — в этом не возникает сомнений — написаны автором в состоянии ледяного экзистенциального ужаса. Герой (он же автор) следует совету своего друга (персонажа) Сида: — Помнишь, ты упрекнул сегодня меня… да и себя тоже, — в том, что мы слишком много болтаем о вечности? — А… да, в шутку, наверное. — Нет, ты испугался. — Может быть. — Я тоже, Саша. Но это не был неприятный страх. Он был скорее заслуженный. Я думаю, самое неожиданное в современной России — смерть. Да и на Западе тоже. Мы ведь всё у них перенимаем. Сейчас модно жить так, словно смерти вообще не существует, а уж загробного мира и подавно. Знаешь, Саша, мы ведь с тобой сошлись ещё и потому, что предпочитаем говорить о главном, а не о мелком, несущественном. — Наверное, так, Сид. — И нам обоим неинтересны люди, разговаривающие о ничтожном. — Да, верно. — Знаешь… Ты пиши в своём романе так, чтобы персонажи всегда говорили о главном. Всегда только о самом существенном. Пусть даже перебор у них будет от главного, пусть они блевать от этого будут — ничего! Пусть даже сопьются, в запой вечный войдут — ничего, это только на пользу. — Конечно… — я посмотрел на него. У Сида было странное, непохожее на него жёсткое лицо. — Ты тоже так пиши в своём реальном романе, Сид, — добавил я. — Я это делаю, Саша. Я думаю, что только так можно создать что-то стоящее. Неважно где: на бумаге, в действии, в мыслях. Везде. — Да, везде… — глядя на встречных прохожих с кривой улыбкой, проговорил я. И вдруг перестал понимать, хочу ли я жить. Умри я сейчас — сразу, мгновенно, без мучений, — я бы, кажется, не удивился и не сильно расстроился. Хотелось опуститься на землю, лечь на арбатскую брусчатку спиной. Лежать и ждать, что будет дальше. Странное дело — стыд, неудобство перед идущими людьми не позволили мне этого сделать. Жить не хочется, а стыд, оказывается, живуч? «Из всех эпох, известных нам, — констатирует Наполеон Хилл, — эпоха, в которую мы живём, выделяется совершенно безумным отношением человечества к деньгам. Человек считается ничтожным, если он не может продемонстрировать приличный банковский счёт. Но если у него есть деньги, то независимо от того, как он приобрёл их, такой человек — король и важная персона. Он стоит над законом, он определяет политику, и весь мир кланяется перед ним, когда он идёт. Ничто не приносит больших страданий и унижений, чем нищета. До конца меня поймёт только тот, кто испытал её. Неудивительно, что мы боимся нищеты». Герой Былинского не принимает такую эпоху. При этом он как бы хочет к ней адаптироваться (он боится нищеты и боится критики людей — отсюда его «стыд»). Но не может, потому что на самом деле он не адаптируется, а ищет правду через несуществующее дно. То есть пытается адаптироваться не к эпохе, а к своим страхам. Роман хорошо было бы назвать «Мимо дна». Это слова из песен Маши Макаровой, она как-то рассказывала мне об этой своей алхимической практике «мимо дна»: «Уже настолько глубоко погружаешься, что остаётся только одна надежда — пройти мимо дна, потому что уже всплыть вверх — это как чудо какое-то. А тут бах — и ты проваливаешься, как сквозь песочные часы, мимо дна. Бах — и пошла на рост. То есть опустошение и потом переворот и наполнение. Ну, такая штука, её невозможно иначе выразить, только вот сказать можно „мимо дна“, и всё». То же самое практиковал и Георгий Иванов (см. его «Распад атома»). Но эта практика не подразумевает адаптации к жизни. Она вообще не подразумевает счастливой жизни в этом мире. УроборосМоментами герой избавляется от своих страхов. Но потом все они набрасываются на него с новой силой. И побеждают. Особенно его беспокоят страх потери любви и страх смерти (шекспировское «какие сны в том смертном сне приснятся?»). Особенно страх смерти. «На некоторых из нас этот страх действует наиболее жёстко. Причина же очевидна. Внезапная острая боль, пронизывающая сердце при мысли о смерти, чаще всего может быть отнесена к религиозному фанатизму. Так называемые язычники меньше боятся смерти, чем более „цивилизованные“ представители рода человеческого. В течение тысяч лет люди ставят так и остающиеся без ответа вопросы: „Отколь грядёши?“ и „Камо грядёши?“ — откуда Я и куда Я иду. Мысль об адском наказании лишает интереса к жизни и делает счастье невозможным. Хотя никакой религиозный лидер не в состоянии ни гарантировать вознесение в рай, ни устроить сошествие в ад, последний представляется столь ужасным, что сама мысль о нём тяжёлым грузом ложится на воображение, причём столь явственно, что начисто парализует рассудок — и как раз формирует страх смерти» (это опять Наполеон Хилл). «Светило солнышко и ночью и днём, / Не бывает атеистов в окопах под огнём», — пел Егор Летов в песне «Про дурачка»…Общечеловеческие страхи до того сильны, что постоянно заставляют людей лгать самим себе (чтобы те не могли от них отделаться). И в этом смысле книга Былинского — о лжи самому себе. Книга о том, как человек ищет правду, но не может её найти, потому что то, где и как он её ищет, вообще не предполагает возможности её существования. Потому что (повторюсь) правды (той, которую он ищет) просто нет, когда до неё докапываются таким образом. Александр Греков похож в этом смысле на Пер Гюнта. Он снимает с себя, как с луковицы, один слой за другим в поисках ядра. А ядра всё нет и нет, слои всё не кончаются и не кончаются. И Пер Гюнт, не вытерпев, восклицает: Да здесь их без счёта, — но кончить пора:

Когда ж наконец доберусь до нутра?

(Разламывая луковицу.)

Чёрт подери! Внутри ни кусочка.

Что же осталось? Одна оболочка.

Природа весьма остроумна.

(Бросая остатки луковицы.)

Разом

Всего не осмыслит бедный наш разум! Герой «Адаптации», в отличие от Пер Гюнта, поисков не бросает: он всё ищет и ищет это своё невероятное дно и никак не может закончить искать (и писать свою «Адаптацию»). И вот уже автор почти с досадой замечает: «Конечно, у этой книги уже могло быть пять или шесть вполне закономерных концов. Но, мне кажется, все они были бы ложью, даже если бы случились в реальности» (курсив мой. — Г. Д.). «О попытке слить воедино жизнь и творчество я говорил выше как о правде символизма, — пишет Ходасевич. — Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это вечная правда, символизмом только наиболее глубоко и ярко пережитая». Подобно гётевскому Фаусту, Пер Гюнт в финале ибсеновской драмы избегает возмездия, потому что главным творением его жизни была любовь.

Пер Гюнт, герой нашего времениНевозможно достигнуть несуществующего дна, невозможно пройти сквозь (мимо) него и дойти таким образом до посюсторонней правды, невозможно закончить такой роман…Но Валерий Былинский выбирает жизнь. На этой стороне. Ему очень хочется дописать свой текст, как-то его закончить (несколько раз в «Адаптации» возникает мотив нерождённого ребёнка, то есть, по сути, опасение не дописать роман; дважды герой в исступлении кусает себя за руку, за пальцы, что указывает на замкнутый круг, на змею, кусающую свой хвост). Закончить во что бы то ни стало! Дописать! Остаться в живых!.. Поэтому Былинский придумывает конец (который «не случился в реальности», в отличие, возможно, от многих других событий, описанных в «Адаптации»). Он начинает сочинять, превращает жизнь обратно в литературу. Буквально в фантастику. Он художественно изображает преодоление дна, проход сквозь горнило песочных часов куда-то туда, в вечность, на другую сторону. Сильно изображает, даже мощно. И… я ему не верю. Потому что мне такая концовка кажется умозрительной. «Адаптация» окончательно превращается в литературу, в вымысел, не подкреплённый экспириенсом. Хотя, возможно, это моя личная проблема. Я знаю читателей, для которых конец «Адаптации» стал визионерским откровением. Они плакали. А я не плакал. Интересно, как оно будет для вас?

Источник: chaskor.ru

Добавить комментарий