Ведь до того, как Володина стали пускать в «приличные» издательские дома, его книги выходили в сериях sci-fi литературы, а во Франции фантастика традиционно — среди жанров не неприкасаемых, конечно, но определенно низкокастовых.
Ведь до того, как Володина стали пускать в «приличные» издательские дома, его книги выходили в сериях sci-fi литературы, а во Франции фантастика традиционно — среди жанров не неприкасаемых, конечно, но определенно низкокастовых.
Подобное бытование володинских книг, впрочем, не так уж произвольно — авангард (а перед нами, безусловно, даже поставангард) традиционно работал с жанрами «низкими», трэшевыми, имея при этом самые высокие интенции. Так и Володин использует в своей прозе массированные кино-аллюзии на кино вполне общеизвестное, не каннского разлива, берет лекала известных антиутопий, пишет в зловещей манере того же Лавкрафта, приправляя все это жесткими перестрелками-убийствами в духе кинематографа уже эксплотейшн. Все это при этом отнюдь не игра в жанры и не флирт со славой общественного мнения, как у Виана, переводившего Реймонда Чандлера и надевшего маску лихого Вернона Салливана, или Гари, решившего взять себе кусок иной славы с помощью молодого Эмиля Ажара.
Несмотря на некоторое игровое начало, Володин серьезен в своем намерении экспериментировать не с восприятием своих книг, но с самой литературой. И тут уже вспоминаются даже не коллеги из УЛИПО, а предельно устремленный Гийота. Равным образом игнорируя презрительное отношение со стороны литературного истеблишмента, Володин охотно соглашается на определение постэкзотизма как «помоечного». Он пишет, по автоопределению, «фантастические, сновидческие и подпольные книги», перемешивает воображаемую литературу с новыми жанрами («романс», «соклятье», «поэтические сказни», «сянгу», этс.) с тем, чтобы артикулировать «недоречь» и «молчание в продолжение текста», исследовать «зазор между смыслом и видимостью», докладывать с той границы, «под которой в свою очередь следует понимать не столько нереальное, сколько не вполне реальное, граничащее и взаимно обогащающееся с реальным: это своего рода фронтир, граница между реальным и нереальным, в равной степени принадлежащая и не принадлежащая каждому из них».
Последняя цитата из текста-приложения В. Гольденберга — еще одной личины Володина? На Володине и его (выдуманных) соавторах, однако, уже революционная маска Гая Фокса. Революционность по отношению к тексту сопрягается и с общим революционным духом: постэкзотисты буквально следуют своей максиме «в сем либеральнейшем из миров писатели — зэки» — кто-то из них осужден, другие еще на свободе, ведут пролетарскую борьбу в своем антиутопическом мире (столь похожем на настоящий). Вместе сражаются монахи и террористы, заключенные и воины-кочевники.
Сделана сия инсталляция текста довольно занятно. Больше всего похоже на затейливый ремикс — изначальная версия песни подвергается деконструкции, а ее куски обрамлены привнесенным техно-битом. Вот совсем традиционный нарратив. Тут же появляются некие твари, принадлежащие неведомым мирам (слизь, «след не нашего мира»), явно находящиеся в близком родстве с лавкрафтовскими Древними. А герой, этакий уставший супермен-служака-шпион в духе фантастических вещей Берроуза, в церемониальном белом платье смачно расстреливает неких призрачных весталок и их детей из параллельного мира. Девицы — в пижамах и с мечом, привет «Убить Билла»! — оказывают отчаянное сопротивление, бегут на пули, истекая черной кровью и принимая различные облики (герой стреляет в их смутные очертания, как в «Хищнике»). А вот уж скачут вообще неизвестные литературе «кони ветра».
Чем глубже в текст, тем больше кажется, что мы не читаем это, оно нам снится. Человечество не просто обречено, оно, как известно тут всем, отыграет свою последнюю роль и исчезнет. Монахи делают свое церемониальное дело, шпион заселяется с миссией в отель в выхолощенном бюрократическими запретами и тотальным контролем, как в годаровском «Альфавиле», мире, революционеры воюют — обречены и они. Но все продолжают начатое. «Шаманы и настоятели, а также кудесники, некроманты, телепаты и целая галерея сподобившихся сновидений, и все они пренебрегают вечностью и по своей воле преступают порог реальности и смерти. Но и они не выказывают ни малейшей веры, не возводят в культ какую бы то ни было силу, за вычетом разве что Большого Гнезда, по поводу которого мы обмолвимся ниже несколькими не слишком внятными фразами. Они видят в себе атеистов-практиков, мастеров переселения, чужаков в любой религиозной общине». Приказы отдаются во сне. Герои не беседуют, а вместе смотрят на умирающих в нефтяной луже крабов — они ждут своего Годо из снов. Царит «животная тишина сна». В ней изредка, как далекие позывные через белый шум, прорываются «мертвые» и «немые» голоса, «антиголоса».
«С первых своих прозаических образцов наша литература действительно оперировала такими понятиями, как циклическая судьба, смерть-не-смерь и жизнь-не-жизнь, переселение, перевоплощение, и в качестве поддержки предоставила действию созданную из множественных, иллюзорных и параллельных миров реальность. Постэкзотические писатели описывали прохождение через кромешный мрак, спазмы длительности, хождение в огне и муках: всю гамму проб и попыток, которыми покорялись бездны времени и пространства. Весьма непринужденно и испокон века персонажи их книг разгуливали взад-вперед между душами, скитались из одного сна в другой, скользили из одной вселенной в другую».
Мы видим (нам снится), понятно, особый мир, где сны множатся, как зеркала: герою снится, что в чужом сне он вмешивается и меняет развитие событий. Физические законы, да и сам мир феноменального оказываются не у дел (смерть — это «сон во сне»). Обычный мир отбрасывается ради сна («в недрах снов»), речь — ради того, что за ней («шепчешь тишину»). Сны и молчание также на определенном этапе сливаются — во «мраке дыханий и снов» говорят «обрывки речи и снов».
Эта «иносторонняя» литература, чье воплощение «связано с речью, взыванием, одиночеством, страхом, с наличием в нас зоны темноты и безумия. Это воплощение шаманского толка». И вот здесь — некоторое приближение к тому, о чем вообще весь этот постэкзотизм. Как и у того же Гийота, важны не нарочитая жесткость, единичные тропы и не литературные отсылки. Они лишь камешки, которые набрал в рот рассказчик. Он хочет поставить более масштабный эксперимент — не изобразить онейрическое, но дать голос сну. Запинающийся, срывающийся, как у подростка, этот голос в пределе своего воплощения есть — тишина. Голосом несуществующего (сна) становится несуществующее же. Как тот список из трех сотен постэкзотических произведений несуществующих авторов, что никогда не были написаны. Главное, что они существуют в реальности возможности сна.
Источник: chaskor.ru