Наконец собрался сделать в рубрику «Revisio» текст по поводу фильма Дэвида Линча «Синий бархат». Однако волею судеб оказался в Туле, где пересёкся с культурологом Вадимом Касаткиным. Мы вспомнили, что минувшей весной смотрели это на одном из наших киношных четвергов в музее «Тульский Некрополь». Тогда фильм произвёл сильное впечатление, а обсуждение было из самых-самых плодотворных. И я подумал, что ещё плодотворнее будет разобраться с этой картиной в режиме диалога, тем более что в «Синем бархате» герой Кайла Маклахлана выражает момент инициации, момент самопознания и путешествия вовнутрь себя. Даже на нашей отечественной коробочке с диском указан жанр «детектив». Игорь Манцов и Вадим Касаткин: «В режиме здравого смысла»
Наконец собрался сделать в рубрику «Revisio» текст по поводу фильма Дэвида Линча «Синий бархат». Однако волею судеб оказался в Туле, где пересёкся с культурологом Вадимом Касаткиным. Мы вспомнили, что минувшей весной смотрели это на одном из наших киношных четвергов в музее «Тульский Некрополь». Тогда фильм произвёл сильное впечатление, а обсуждение было из самых-самых плодотворных. И я подумал, что ещё плодотворнее будет разобраться с этой картиной в режиме диалога, тем более что в «Синем бархате» герой Кайла Маклахлана выражает момент инициации, момент самопознания и путешествия вовнутрь себя. Даже на нашей отечественной коробочке с диском указан жанр «детектив». Игорь Манцов и Вадим Касаткин: «В режиме здравого смысла»
Наконец собрался сделать в рубрику «Revisio» текст по поводу фильма Дэвида Линча «Синий бархат». Однако волею судеб оказался в Туле, где пересёкся с культурологом Вадимом Касаткиным. Мы вспомнили, что минувшей весной смотрели это н
Подозреваю, всё в этой истории было искажено-переврано; даже ходили слухи, что и мама девочки давно знакома с уборщицей, и уборщица не вполне уборщица, а в прошлом медсестра. Как бы то ни было, Тула в одночасье прославилась в качестве города, где орудуют оборотни, только не в погонах, а в белых халатах.
Потом внезапная отставка тульского губернатора.
Затем по-настоящему страшная история про то, как молодой человек вырезал семью из пяти человек, включая трёх мальчиков.
И вот на днях в столичном журнальчике «Time-out» опубликовали ещё и целый маршрут путешествия «на юг»: в Тулу и Ясную Поляну. Там разъясняется, как нужно с умом и с пользой для ума к нам сюда ездить.
Тула, что называется, рулит!
Припоминаю, как после присуждения Туле в 1976 году звания «Город-герой» туляки всерьёз передавали из уст уста секретную информацию о том, что совсем скоро — и это дело, решённое на уровне Политбюро — Тула станет столицей РСФСР. А Москва, ясное дело, останется столицей нерушимого Союза республик. Туляки, хе-хе, люди амбициозные.
Итак, «Time-out»: «По дороге в Тулу, на родину самоваров, пряников и оружия…» Осточертелый набор.
Припомнили бы ещё гармошку, на которую, впрочем, Россия подсела после триумфального рейда по Европам в 1814 году, и которую вроде бы усовершенствовал туляк Белобородов.
Касаткин: 1814? Ты уверен?
Манцов: Кто из нас историк?
Касаткин: Терпеть не могу XIX век. Всё рефлекторно забываю.
Манцов: В разделе «Не забыть» следующая реплика: «Имеет смысл заехать на тульское кладбище…» Правда, указан адрес проспект Ленина, 31.
Касаткин: Кажется, это адрес офиса музея «Тульский Некрополь».
Манцов: В котором и Касаткин, и я непродолжительное время числились-работали, в котором осуществляются наши киночетверги, и перед железными воротами которого сразу после диалогов в «Часкоре» про Линча и про Америку кто-то навалил кучу отборного говна.
Неужели, Вадим, это было такое протестное заявление против Америки, заявление в сторону, так сказать, урра-патриотизма?!
Убрали говно-то хоть?
Касаткин: Давно убрали. Зачистили. Но не думаю, что это месть за Америку. Просто недержание.
Манцов: Уверен, что за Америку. Неоригинально, но от всей имеющейся души.
Кладбище имеется в виду, конечно, Всехсвятское, расположенное в самом центре города.
Итак: «Имеет смысл заехать на тульское кладбище, где сохранилось значительное количество белокаменных надгробий, саркофаги, жертвенники, муфтированные колонны и конусы». Звучит как-то угрожающе. Вадим, а что такое «муфтированные колонны и конусы»?
Касаткин: Я тоже в затруднении. Но мы для того и пришли сюда, чтобы разобраться.
Манцов: «Фасады надгробий, сделанных в первой половине XIX века, украшены рельефами с мотивами растительных орнаментов и цветочных композиций, имеющих христианскую символику. Аллегорические композиции обычно выражают скорбь по рано ушедшим близким, напоминают о быстротечности жизни».
Касаткин: И они эстетически привлекательны. Давай так: ты как бы приезжий, повёлся на эту завлекалочку; я — вроде как местный (у меня, кстати, здесь прабабушка похоронена). Местный несколько обескуражен причудами приезжего, который временами угрюм, но на стареющего гота не похож.
Манцов: Итак, мы решили проинспектировать кладбище, на которое обратили внимание даже так называемые «люди из Москвы».
Грех было не зайти, не разобраться с социокультурным смыслом этого безусловно сильного места. С нами в компании Ирина Никулина, начинающий кинокритик, будущий знаменитый кинорежиссёр, а в настоящем высокопрофессиональный фотограф. Она поможет оформить визуальную сторону нашей беседы. Ирина, подтверди своё присутствие.
Никулина: (раздражённо) Да здесь я.
Манцов: В недавней беседе про Америку в связи с Эдгаром Ли Мастерсом у нас уже была отсылка к феномену кладбища. У Ли Мастерса — стилизованные автоэпитафии, и всё-таки. Итак, кладбище. Простые вопросы: что, как и зачем. Вадим?!
Касаткин: В «Time-out\’e» аттрактивные качества нашего кладбища, кажется, несколько преувеличены. На главных кладбищах страны экспонируются либо артефакты, либо имена. На Новодевичьем и Ваганьковском (в столице) имена доминируют, на Волковом и в Александро-Невской лавре (в «культурной» столице) всё сбалансировано. В Туле имён нет. Т.е. они есть, но «местночтимые». Надгробия есть, надгробия «хоть куда», даже от XVIII века кое-что «выжило», но от кладбища как такового не осталось практически ничего. Даже вокруг Храма сплошняком 50-60-е годы XX века, советское время, все старые захоронения «аннулированы». А ведь это самая престижная зона. Здесь в XIX веке так и норовил «залечь» местный бомонд. «Тёплое» местечко возле храма тянуло рублей на 200.
Манцов: Дорого?
Касаткин: Ну, ты же понимаешь: имущественная дифференциация, социальная несправедливость, прочие язвы. Вероятно, иерархизация пространства кладбища дублировала социокультурную топографию города. Рынок недвижимости имел свой «теневой» эквивалент.
Манцов: Можно было тогда за 200 рублей купить дом?
Касаткин: Можно было. В XVIII веке — так даже очень хороший. В XVIII веке и за 30 рублей можно было дом купить. И даже за 3 (три) рубля, если ты не привередлив.
В Советское время окрестности храма заселила новая элита: герои Советского Союза и (почему-то) врачи. Все исторические захоронения теперь располагаются тут анклавами. Непосвящённый (в смысле — не гот), следующий инструкциям «Time-out\’a», в этом лесу заплутает. Сейчас главная доходная статья музея — ночные экскурсии (отбоя от желающих нет, приезжают даже из Москвы).
С точки зрения правоверных семиотиков Всехсвятское кладбище это текст, слепленный из множества языковых реальностей. Вот пушкинское время, вот купеческий бидермайер, а вот образцово-показательный модерн.
Манцов: Странно, что эти декадентские листики-лепесточки на потрясающей, любимой моей оградке в стиле модерн за сто лет никакой варвар так и не обломал. Красота выжила!
Касаткин: Слишком близко от храма. И тут же, глядите, сотни памятников из начала 60-х годов XX столетия. Кладбище, пожалуй, напоминает упомянутый выше проспект Ленина: неоклассицизм, просто классицизм, конструктивизм, эклектика, немногочисленный модерн, сталинский ампир, спасительные хрущобы, всё впритирку, бессистемно до ужаса.
Манцов: Здешние ограды напоминают ограды дачные. Тем более, что сделаны из подручного материала: у кого, чего было на производстве, то и водружалось в конце концов на могилку.
Касаткин: Ну, да. Кладбища напоминают дачные участки. Даже этимологически всё сводится к делёжке: надел, удел, делянка. И в то же время: счастье, участь, удел тот же.
Манцов: Хотя не совсем дачные. Много металла.
Касаткин: К 50-60-м годам сварка стала общедоступной. Триумф данного типа металлообработки. К тому же, заметь, все эти решётки в лесу ритмически очень убедительны.
Манцов: Лес в центре города это славно.
Касаткин: С экологической точки зрения, конечно, спасает Тулу.
Касаткин: Кстати, о мёртвых. Я считываю, где тут покойники с корнями, а где «левые». С точки зрения антропонимики — это памятник невероятной географической мобильности XX века. Все фамилии, мимо которых мы движемся, не тульские. Вот украинские экспатрианты, а вот белорусские. Тут и мемориальный фактор, на кладбище живет скорее не смерть, а память.
Манцов: А смерть где живет?
Касаткин: Не знаю. Не могу знать.
Манцов: Вчера в «Некрополе» смотрели грандиозную и как всегда абсолютно непонятую отечественным гуманитарным сообществом «Железную хватку» братьев Коэн, про которую я скоро напишу в «Часкоре»; так вот там показано, где живет смерть. Американцы ответственно думают про это.
(Как бы после этой реплики перед музейной дверью опять не навалили дерьма.)
Поражают ядовитые цвета, которыми у нас принято украшать могилы! Припомни нашу незабываемую майскую поездку в «Венёв-монастырь», в скольких-то километрах от Тулы.
Касаткин: В 15-20-ти, не дальше.
Манцов: Припомни, как поразили нас свежие захоронения. Ты ещё сказал, что в нагромождениях агрессивных венков и цветов есть нечто индийское, будто бы с рекламного постера индийского киношки.
Касаткин: Латентный индуизм. Но здесь ведь несколько иное: это кладбище законсервировали в конце 60-х годов. Законсервировались и тогдашние представления о смерти. Смерть здесь больше не живёт. За смертью, точнее, за индустрией смерти надо идти (ехать) на современное кладбище, кладбищенского китча там выше крыши. И «стратегические» памятники, и «тактические» венки. Красота, одним словом.
Я как-то подслушал эстетические суждения пары бабулек на обойном рынке: «Какие же обои аляпистые, ну будто из Индии!» То есть повседневной жизни отрезвляющая вестернизация уже слегка коснулась, вот уже и ковры персидские со стен потихоньку исчезают, но смерть по-прежнему декорируют в самом варварском стиле.
Типа она же некрасивая, и — давай, давай её украшать!
Манцов: А вот ещё традиция крепить к памятникам фотографии. Это же что-то нехристианское? Почему, кстати, церковь не борется, не протестует?
Касаткин: Антропоморфные надгробия вполне нормативны. Причём, издавна. Но только не в нашей традиции. Я вообще до последнего времени был уверен, что фотки на могилах — очередной отечественный «варваризм». Но когда начал интересоваться, с изумлением обнаружил, что даже фотки эти (зловещие и несуразные) соотечественники откуда-то импортировали. Сейчас изучаю историю вопроса. Потом поделюсь. Кстати, ещё один случай симбиоза техники и смерти (вспомни сварку). Однако фотографию в наше время вытесняют барельефы (воспроизводящие те же фотографии). Жить и умирать стало значительно веселее.
Манцов: Странно, да. Тело-то истлело, а это типа попытка указать на то, каким было лицо до тления? Думаю, это ключевая мистическая, да и социальная задача — убрать с кладбищ фотографии, разве нет?
Касаткин: Всё это реанимация каких-то очень архаичных представлений. На кладбище более, чем где-либо, чувствуешь себя культурологом. То есть в безоценочной позиции. Но эмоционально и эстетически я согласен. Портретная галерея на природе. Или альбом фотографий, сейчас, кажется, отмирающий.
Манцов: Эти фотки — словно протест против вечности, эдакий горделивый бессознательный человеческий протест.
Касаткин: Здесь всюду фотографии и фамилии.
Манцов: Гляди, Дрейер.
Касаткин: Врач или даже его родственники. Его именем названа одна из набережных в Туле.
Манцов: Так ведь и улица Дрейера тоже есть.
Касаткин: Мы путаемся в Дрейерах, но мы не виноваты. Все люди, которых спас доктор Дрейер, давно умерли. И мы, как вялотекущие киноманы, реагируем только на фамилию: знаменитый датский режиссер Карл Теодор Дрейер. Однофамилец.
Манцов: У него же были мистические фильмы: «Вампир», например. Это эмблематическое для кладбища имя.
Касаткин: Кстати, Сокуров позаимствовал из «Вампира» взгляд мертвеца: в «Круге втором» юноша наклоняется над мёртвым отцом, и вдруг мы видим его растерянное лицо с точки зрения усопшего. Мне от этого кадра когда-то стало нехорошо. Однако, саму «фишку» придумал Дрейер: гроб с окошечком, и из этого окошечка нам дана картина похорон и скорбящих родичей, и улицы — глазами покойника. Редкий случай умного заимствования.
Манцов: Ага, а то у нас чаще беспардонно, но неумело воруют, не схватывая базовых смыслов.
Добавим позитива. Ухожена не только могила Дрейера, но и могилы врачей вообще. Тульскому отделу здравоохранения какое-то время назад передали функции ухода за ними, и отдел работает: «свои» могилы ухожены и вполне себе цивилизованно выглядят.
Касаткин: Немецкие такие. Вспомни доктора Гибнера из «Ревизора», вспомни того же Дрейера. Как только врачебная практика перестала быть прерогативой немцев (и вдобавок мужчин), КПД её упал. Впрочем, я зарываюсь: были ещё и земские врачи, подозреваю, наполовину поляки.
Манцов: А вот пугающая эклектика: на одном памятнике сразу крест, фотография и дырка в небытие.
Касаткин: Символично, ибо неперсонализировано: фамилии-то нету.
Манцов: Бездна глядит оттуда на нас. Никакой скульптор-авангардист такого специально не выдумает.
Касаткин: Ловлю себя на том, что цепляюсь за вербальное. Мы же грамотные типа люди. Взгляд не хочет смотреть на фотографии, хочет читать надписи. Взглядом правят речевые центры. От них он умнее. Фотографии пугают, а ФИО вроде наоборот.
Манцов: Бог же имя помнит, а не лицо. Лицо превращается в тлен.
Касаткин: Я, кстати, постоянно и почти невольно сопоставляю дату смерти на надгробии со степенью ухоженности могилы.
Начнём со статистики: согласно данным парижского института CSA (Conseil, Sondage et Analyse), 24% французов верят в перерождение в новом теле (21% в целом по Европе). Среди французских католиков-практикантов от 18 до 44 лет их количество ещё больше — 34%, а в категории 18-24 года доходит до 43%. Традиционно ассоциирующееся с Азией учение о перерождении стало, как выясняется, неотъемлемой частью западного духовного пейзажа. Считать ли этот факт проявлением духа «мировой деревни» вроде повсеместной любви к су? ши, постмодернистским религиозным бриколажем «собери сам свою религию», или речь идёт о чём-то более глубоком? Реинкарнация: способы употребления
Интервалы подчас поражают. Непонятно, кто может ухаживать? Правнучки, что ли? Что их толкает на это? Семейное предание? Ведь все эти мемориалы теряют главное свое качество (мемориальное) вместе с пресечением каких-то генеалогических линий. Это же прекраснодушная иллюзия, что память сохраняется долго. В будущее возьмут не всех.
Думаю, это кладбище было для Тулы XVIII века травматичным. Ведь согласно тогдашним правилам, надлежало быть похороненным на приходском кладбище, рядом с предками, а не где-то на отшибе, в двухстах метрах за городской чертой. Но приходские кладбища были при Екатерине II заморожены, традиция из гигиенических соображений попрана.
Манцов: А вот кандидат физико-математических наук: «трагически погиб».
Касаткин: «9 дней одного года» Михаила Ромма, фильм из того же самого времени. Кандидат облучился. А что ещё могло случиться? Под машину тогда попасть было почти невозможно. И сейчас, и раньше я ни капельки не циничен. С уважением отношусь к чужому горю. Хотя горе, судя по количеству заброшенных могил, уже давно «подсохло».
Манцов: Заметь, кстати, каковы аттестации на памятниках: акцентирована либо профессия, либо особенности жизненного пути, либо вот эта зловещая дефиниция «трагически погиб». Прямо-таки бьёт по голове.
Касаткин: Сшибает с ног, да. «Покойник», «упокоиться», «покой»: модальность «спокойствие».
«Трагически погиб» это словно бы нарушение базового правила.
Манцов: Нарушение кладбищенского распорядка.
Касаткин: Вплоть до позднего Средневековья у трагически погибших был шанс не попасть на обычное кладбище. В Туле до середины XVIII века была резервация для несчастно убиенных, так называемый «убогий дом». Кстати, неподалеку отсюда, с противоположной стороны проспекта Ленина. Их отпевали оптом, в четверг перед Троицей.
И ещё их боялись: тот, кто не исчерпал запас жизненной энергии, непременно будет доставать живых.
Всё, что мы видим — это такое народное творчество. Ого, газовый баллон вместо памятника!
Как объект культурологической рефлексии данное конкретное кладбище невероятно интересно. Жизнь замерла. Смерть замерла. Что осталось? Пришли на кладбище с одной целью, а видим совершенно иное. Пришли искать «муфтированные колонны»…
Манцов: Это какой-то пасквиль на наше кладбище Где тут муфтированные колонны, что это?!
Касаткин: Первые послевоенные десятилетия, как накипь, осели здесь.
Манцов: Памятник той эпохе, когда Советский Союз предпринимал последние искренние усилия «догнать и перегнать».
Касаткин: Предпринимал. А народ тем временем не догонял, но, как водится, жил и умирал, почти бессловесно.
Я только что наткнулся на интервью с немецким музыковедом, который сочинил книжку про русский шансон. Про то, что раньше называлось «блатная песня». И он пишет, что даже западные слависты такими явлениями не интересовались и не интересуются, в основном изучают «легитимные» явления, периоды и персоны: русская классическая литература, Серебряный век, Набоков какой-нибудь. А шансон это вроде то, что вне культуры. Природа. «Мы же не естественники»…
И вот мы оказались ненароком примерно на такой же территории.
Которая и хотела бы стать объектом рефлексии, да «имидж» подкачал.
Манцов: А вот есть такое красивое религиозное понятие «благодать», оно должно же на кладбище ощущаться по идее? Должны быть подобные трансляции и вибрации?
Касаткин: Я не специалист. Для пресловутых «вибраций» слишком земной. Назовусь культурологом и в эту твою сторону разговора не поддержу.
Манцов: Вадим, Ирина, смотрите же, памятник «тульскому дворянину Меньшикову», и в том месте, где сейчас непременная фотография — ниша, то ли для иконки, а то ли для лампадки. То есть свято место пусто не бывает, буквально так. Как будто бы атеисты специально мозговали: как бы оставшуюся от старого мира нишу поостроумнее приспособить? И стали вместо иконок-лампадок заполнять её фотографиями.
Касаткин: Похоже, так и было.
Манцов: Голь на выдумки хитра.
Касаткин: Кстати, малое количество надгробий XIX века это не только деловитое варварство века XX-го, нет. Туляки были склонны тибрить надгробия еще в XIX веке. Насколько помню, у Глеба Успенского в «Нравах Растеряевой улицы» это с чувством описано.
Манцов: А вот, похоже, памятник террористке: Мария Антоновна Гоголева, 27 лет, «надломленная ссылкой», «отдала долг природе».
Памятник в стиле модерн, даже намека нет уже на крест и на Христа. Вдобавок отдала не душу Богу, а долг природе.
«Лелеянные сын, дочь и жена» — муж поставил и, видимо, не из бедных. Ясное дело, революцию готовили люди состоятельные.
Касаткин: Да, революционерка. Вернулась из ссылки, а там климат недобрый. Умереть от чахотки считалось стильным. Всё совпало. И верно, памятник абсолютно уже атеистический. Имя её умершего младенца «Ариадна» едва ли из святцев. Христианская символика стала нерелевантна.
Манцов: 17-ой год уже близок, мало кто об этом в обществе догадывается, но памятник-то уже сигнализирует, предрекает новую эпоху.
Это я снова к вопросу о том, что не в большевиках же дело!
Касаткин: Явно из обеспеченной семьи. Сегодня она была бы нарком, клаббером, хипстером, кем угодно.
Манцов: Улица Гоголевская у нас видимо все-таки в честь Гоголя, а не в честь революционерки? А вдруг в честь Гоголевой?!
Касаткин: Остынь. В честь Гоголя. Русскую литературу власть начала раскручивать ещё до 17 года. Это сказалось на микротопонимике, а до этого названия улиц не имели никакого отношения к мемориальной функции.
Манцов: А вот ровно такой же памятник: «Жарков, член тульского сиротского суда».
Типовой памятник в стиле модерн, сбоку выбит производитель: «Тула, бюро Честнова».
Революционерка в 1911-м году, этот чуть пораньше. Оказывается, типовое! А я-то полагал полчаса назад, что революционерке выбрали нечто эксклюзивное. А вот совсем уже суперское: пластиковые бутылки огораживают могилы.
Касаткин: (возбуждённо, но печально) Инсталляция посредством пивных полторашек. Африка. Народ Ндембу увидел блестючее и сделал из него красоту. Слишком трогательно, чтобы комментировать. Я почти раздавлен, и не хочу быть этнографом. Я же дома, и поэтому скорее больно, а не забавно.
Манцов: Господи, здесь снова аляповатая цветочная красота. Не приличествуют дикие цветы смерти; ощущение, что они транслируют крайнюю степень восторга: надоевший родич наконец-то умер, так будем же делить стеклянные бусы и раздраконивать его убогую, но освободившуюся хрущобу.
Ощущение, что родственники страшно торжествуют. На подсознательном уровне все эти дичайшие цвета и цветы — конечно, неприятие смерти, протест против смерти, инфантильность невероятная.
У всех так, и у меня пускай так. Всё покрыто толстым слоем варварства.
Касаткин: Кислотный траур. Лезут карнавальные архетипы: смерть это праздник, нарушение монотонности жизни.
Манцов: А вот советские генеральские памятники. Значит, мы возвращаемся к храму. Заметьте: все как один на надгробиях с упразднённого немецкого кладбища, только перебитые. Пир победителей. На обороте зачастую видны незатёртые немецкие имена.
Касаткин: Итак, кладбище — то место, где культура проговаривается. Территория, которая недостижима для официоза. Точнее достижима, но неинтересна ему. Неинтересна эта территория и поп-культуре, в той мере, в какой поп-культура «живет жизнью».
Манцов: Поп-культура работает с повседневностью.
Касаткин: Ну да. Со смертью она работает лишь тогда, когда умер очередной Майкл Джексон.
Манцов: А здесь бессознательные, чаще протестные, реакции нашего социума на призывающее к ответу вечное и на пугающее бесконечное.
Касаткин: Самовыражение простых людей, народное творчество. Неожиданный вывод, внезапный смысловой выброс по результатам нашей экскурсии.
Можно и так: на кладбище не существует ничего, кроме коллективного бессознательного. Мы ходили по лесу, который находится в самом центре Тулы, но в лесу этом почему-то большое количество оградок, странным образом этот лес структурирующих. Мы смотрели на то, что люди не показывают, не высказывают, но — скрывают «в подвале» и «на чердаке».
Манцов: Наряду с книжкой Ли Мастерса лучшая книжка о смерти, которую я читал, это, конечно, «Клатбисче любимцив» Стивена Кинга. Там грандиозно показано, как человек сопротивляется самой идее смерти.
А ещё доказано, что подобное сопротивление — самое инфантильное человеческое душевное движение.
Московский журнал прав, кладбище наше — есть наибольшая, наиважнейшая тульская достопримечательность. И без Всехсвятского храма с колокольней оно было бы, конечно, и самой страшной её достопримечательностью.
Но с Храмом всё не так безнадёжно.
Источник: chaskor.ru