Константин Богомолов: «Я веду речь о ханжестве…» / Известный театральный режиссер о советской власти, христианстве и интеллигенции

Константин Богомолов: «Я веду речь о ханжестве…» / Известный театральный режиссер о советской власти, христианстве и интеллигенции
Каждая постановка Константина Богомолова вызывает бешеную полемику, как в СМИ, так и в социальных сетях. Режиссера обвиняют в искажении истории, в оскорблении самых святых ценностей и просто в том, что он ставит нечто непонятное.

Так что же стоит за спектаклями Богомолова? Провокация или авторский взгляд?

Каждая постановка Константина Богомолова вызывает бешеную полемику, как в СМИ, так и в социальных сетях. Режиссера обвиняют в искажении истории, в оскорблении самых святых ценностей и просто в том, что он ставит нечто непонятное.

Так что же стоит за спектаклями Богомолова? Провокация или авторский взгляд?

Константин Богомолов: «Я веду речь о ханжестве…» / Известный театральный режиссер о советской власти, христианстве и интеллигенции

— В ваших спектаклях, в частности в «Чайке», поставленной в «Табакерке», вы жестоко высмеиваете интеллигенцию. Что за этим стоит: ненависть к советской интеллигенции или интеллигенции в целом? — Я очень опасаюсь говорить на эту тему, потому что понятие «интеллигенция» размыто. Я не ставлю перед собой цель высмеивать какой-то класс.

Все сколько-нибудь неожиданные открытия происходят сегодня в тесных зальчиках, в бывших заводских цехах, в неприспособленных для театра помещениях где, однако же, театр живет и дышит на полную катушку. Это вполне закономерная тенденция копит обиду в сердцах как молодых (да и пожилых) бунтарей от искусства, так и зрителей. Например, обидно что спектакль Богомолова, масштабный по режиссерскому замыслу, по-шекспировски полифоничный, ужат в пространство сцены «Приюта комедианта» (при всей моей нежной любви к этой маленькой, но смелой и гордой театральной институции). Новое Имя Розы

Рефлексии подвергается не класс, а некие культурные, эстетические, моральные ценности (или презентация этих ценностей), которые характерны для той группы людей, которая мне хорошо знакома.

Я веду речь о ханжестве этой группы. Называть эту группу интеллигенцией бессмысленно. Потому что в некоторые моменты я говорю о люмпенах.

В том же «Лире» речь идет скорее о люмпензированной прослойке советского общества, этих Геогриях Максимилиановичах и Гонерилий Лировнах.

Речь идет об определенной эпохе с ее знаковыми ценностями и типами людей. Или собственно о ценностях. Эти ценности подвергаются не высмеиванию, а вскрытию их истинных мотивов, их бэкграунда, их оборотной стороны (то, что в театре называют закулисье).

В той же «Чайке» я не вижу высмеивания. Там есть мой нерв. То, что он получает выражение в саркастическом духе — это особенность моего нерва. Вот и все.

— Одной из тем вашей рефлексии — это Окуджава, Визбор, Высоцкий и все, что связано «оттепелью». Вам действительно все это не нравится? Вы считаете Окуджаву плохим поэтом? — Если мы говорим об Окуджаве как о барде — это одно дело. Если относиться к текстам Окуджавы, Высоцкого как к поэзии, это другое. На мой вкус, это средняя поэзия.

Но это мое личное мнение. А вот относиться к этому как к социальному феномену, как к протестной лирике — это увольте. «Шарик летит, а он голубой» — это протест? Такое отношение к этим милым текстам и превращает эти тексты в пошлость.

Это не культура протеста, это подмена. Это из той же серии, когда сейчас всех подряд называют гениями.

Давайте не сводить ценность слов к нулю. Если мы говорим о протесте, давайте говорить о Новодворской, а не об Окуджаве или Высоцком.

Страдания конкретного человека по поводу того, что ему плохо жить в этой стране совсем не означают протеста. Давайте адекватно выбирать слова.

Мне кажется, что это оскорбление для тех людей, которые действительно протестовали, которых сажали в лагеря, психушки, которым не давали работать.

Это подстава для того же Окуджавы, чудесного барда и хорошего прозаика, кстати.

— В одном интервью вы говорили «мы ведь, по большому счету, наследники тех, кто охранял и арестовывал, а не тех, кто пытался протестовать». Вы лично себя так и ощущаете? — Я считаю, что мы все должны себя так ощущать. Мы все обязаны брать на себя вину за то, что происходило в стране. Независимо от того, кто чей ребенок. Только тогда мы передадим вину следующему поколению.

Советский строй требует такого же покаяния и осуждения, как и нацистский. Память о вине — это единственный способ избежать повторения. Это должно быть на генетическом уровне. Вина — это не реальная вина, а выбор между забытьем и памятью. Я говорю, что надо выбирать память.

— Но ведь пройдет еще немного времени и исчезнут люди, которые будут про это что-то помнить. — Гораздо важнее устных свидетельств — свидетельства чувственные. А они передаются не через рассказы очевидцев, а с помощью искусства.

Через спектакль, кино или книгу можно передать ощущение того времени, той боли, того кошмара. Искусство — лучший передатчик генетической памяти.

Для того чтобы создавать это искусство совершенно необязательно жить в том времени. Если человек талантлив, то он может почувствовать эпоху и выразить ее, даже просто прочитав что-то.

— В одном из ваших интервью есть такая фраза: «фашизм стал апогеем двухтысячелетней истории христианства»… — Для того чтобы ее расшифровывать, нужно слишком много времени и пространства. Поэтому все сводится к формулировкам, которые можно очень долго развивать. Но не в пространстве интервью. Если коротко… Я думаю, что христианству удалось сделать одну из самых страшных вещей в человеческой психике, психике европейца: христианству как некоей культуре удалось эстетизировать мертвое тело благодаря распятию. И красота мертвого тела, и вообще загадочная красота смерти вошла в подсознание культурного европейца именно благодаря христианству…

— Вы как-то говорили, что «Лир» задумывался как богоборческий, а в итоге получается религиозный и даже богобоязненный». Речь идет о Глостере с его богоискательством и возвращением к иудаизму? — Послушайте, я не собираюсь рассуждать о религиях в рамках интервью. И нет у меня соображений по всем темам бытия. Что касается спектакля, то когда я начинаю вещать о том про что спектакль и какой он, я очень часто лукавлю.

— «Лир» был нагнетанием ужаса по сравнению с «Чайкой». Что будет дальше? Будет еще страшнее? — Я не ставлю задачу кого-либо повергать в ужас. Меня в «Лире» ничего не пугает. Я без страданий отношусь к вещам, которые у многих людей вызывают приступы паники. Просто делаю это так, как мыслю. Более того, я и в «Лире» крайне сдерживался. Если бы я не сдерживался, линия Глостера и Эдмонда была бы гораздо более жесткой, чем она сейчас есть. Там было куда идти, но я не стал этого делать, иначе меня бы просто растерзали. Кстати, если мы поедем в Европу на гастроли, может я доведу эту сцену до того состояния, в котором я бы хотел ее видеть. Пугать может только жизнь. Как может напугать театр или кино? Это же несерьезно все. Разве вы пугаетесь, когда штопором вырывают Глостеру глаза? Это же театральный, смешной момент.

— Большинство ваших спектаклей про ХХ век. Неважно берете ли вы Шекспира, Довлатова или Чехова. Будут ли у вас спектакли, ориентированные на современность? — Насколько я понимаю, эти спектакли задевают зрителя. Если бы это не было живо, никто бы не стал вести споры, был ли Сталин плохой или хороший.

Второй по популярности пьесой оказалась «Ромео и Джульетта». Всегда в ходу у театров, где молодежи много. А вот «Гамлетов» меньше. Других пьес и вовсе днем с огнем не сыскать. Особенно комедий. Из крупных театров — только в МХТ и «Сатириконе» идет больше одного названия. В Театре армии, когда там работал Дмитрий Назаров, он играл все шекспировские роли — Отелло, Бенедикта. Теперь Назаров в МХТ, где Шекспира как раз не играет. Куда подевались шекспировские пьесы? Может, беда в том, что потенциал актерский не тот? Или сказать за счет Шекспира становится нечего? Сложно сказать. Ведь те, кто хотел, сказали и сыграли. О свойствах страсти

Значит это не просто живо, а где-то на подсознательном уровне передает ощущение сегодняшнего дня. Значит, в сегодняшнем дне есть что-то такое, что заставляет спорить до хрипоты по поводу жесткого высказывания о том времени. Высказывание со стороны, кстати, больше ранит. Если человеку сказать: «Ты ведешь себя так-то, и это плохо». Он скажет: «Да иди ты нафиг!». А если сказать: «А ты знаешь, что тот человек ведет себя так-то. Скажи, ведь плохо, да?». И тогда человек среагирует. Потому что он проассоциирует того человека с собой и своими плохими поступками. Это гораздо более результативный способ воздействия. Говорить о сегодняшнем времени гораздо эффективнее, ставя зеркало другого дня. Кроме того, я все время говорю: то, что современно — слишком близко, нельзя вычленить типическое. А если занимаешься искусством, то нужно вычленять типические вещи.

— Ваши спектакли опосредованно носят воспитательную функцию. Что вы хотите, чтобы произошло со зрителем после просмотра вашего спектакля? — Чем больше в человек будет неспокойствия, тем лучше. Психическое волнение — очень полезная вещь. Люди обычно находятся в животном страхе, искусство порождает тревогу иного плана. Не тревогу за собственную жизнь, за то, как я встречу завтрашний день, а тревогу нравственную. Вот такая тревога — это прекрасно.

Беседовала Ольга Вайншток

Источник: chaskor.ru

Добавить комментарий