Дмитрий Крымов: я не хочу обращаться к Чехову как к шкафу

Дмитрий Крымов: я не хочу обращаться к Чехову как к шкафу
«Тарабумбия» — так назвал свой новый спектакль один из известных современных режиссеров-экспериментаторов Дмитрий Крымов. О художниках, которые под руководством Дмитрия становятся актерами, о мотыльковости Чехова и о своей новой постановке, где заняты целых 75 человек, он рассказал корреспонденту РИА Новости.

«Тарабумбия» — так назвал свой новый спектакль один из известных современных режиссеров-экспериментаторов Дмитрий Крымов. О художниках, которые под руководством Дмитрия становятся актерами, о мотыльковости Чехова и о своей новой постановке, где заняты целых 75 человек, он рассказал корреспонденту РИА Новости.

Дмитрий Крымов: я не хочу обращаться к Чехову как к шкафу

Премьера, приуроченная к 150-летию Антона Павловича Чехова, состоится 28 января в рамках «Дней Чехова в Москве». Дмитрий — сын выдающегося режиссера Анатолия Эфроса и крупнейшего театрального критика Натальи Крымовой. По своей первой профессии — художник и еще при жизни Эфроса оформил несколько его постановок. О художниках, которые под руководством Дмитрия становятся актерами, о мотыльковости Чехова и о своей новой постановке, где заняты целых 75 человек, он рассказал корреспонденту РИА Новости. Беседовала Наталия Курова.

— Как случилось, что вы решили заняться режиссурой? Гены сработали папины, или что-то другое вас подвигло на это?

— Это была абсолютная авантюра, в которую я втянулся совершенно случайно. Подвиг меня на это мой друг Валерий Гаркалин, уговорив попробовать поставить спектакль, в котором он играл. Другого объяснения у меня нет. Но потом, действительно, задержался в этой профессии. Возможно, что и папины гены сыграли свою роль, — не знаю, но пока это интересно мне и тем, кто составляет наш небольшой коллектив под названием «Лаборатория Крымова». Мы — часть театра «Школа драматического искусства», где существуем, правда, несколько автономно. «Тарабумбия» — это уже наша девятая работа.

— Как возник ваш коллектив единомышленников?

— Сначала это был мой курс театральных художников в ГИТИСе из 10 человек. Вот с ними мы и сделали два первых спектакля. А потом стали добавлять артистов, затем музыкантов. Вот в последней по времени нашей работе «Смерть жирафа» участвуют художники, артисты, музыканты и даже клоун. Мы все время меняемся. И если вначале это был театр художников, то теперь мы уже не рисуем, нам мало красивой картинки в спектакле. И доверять только изобразительному искусству нельзя в театре, где важно и слово, и музыка, и пластика, а, главное, актеры — их личности, которые и создают атмосферу спектакля, и это ничем заменить нельзя, никакими придумками.

— Молодые режиссеры сегодня — в поисках своего авторского театра. Кто-то находит это в соединении музыки со словом, как, например, Владимир Панков, который открыл свой театр SounДрама. Как вы определяете направление своего театра?

— Я никак не определяю. Просто хочу делать что-то разное, то, что не делал раньше. «Смерть жирафа» мы, например, начали создавать, чтобы не быть похожими на себя прежде. Не знаю, насколько это получается, — желание всегда больше, чем возможности. В «Жирафе» занято семь человек самых разных художественных профессий, но все они здесь играют как драматические артисты. Это — семь монологов, сочиненных ими, которые они произносят на похоронах жирафа.

— И как же возникла у вас идея такого «оптимистического» спектакля?

— Думаю, что я как-то перебрал весь оптимизм и решил сделать что-то иное. Почему — не знаю. Художник, как мне кажется, не должен объяснять это словами. И потом художник — не всезнайка, он ткет рифмы из того, что под рукой. Вот, если бы Пушкина спросили, в чем смысл и цель его творчества, думаю, он просто рассмеялся бы. Я повторяю, мне хочется быть разным, пробовать что-то новое. И каждая следующая работа это и есть «звезда пленительного счастья». Сегодня это интересно мне и моим ребятам, с которыми мы вместе все придумываем. Это такое специфическое студийное существование. Я до сих пор, например, присутствую на всех своих спектаклях и каждый раз выхожу на поклон вместе с артистами даже в тех работах, которые уже идут несколько лет. Не для того, чтобы покрасоваться лишний раз, а потому что мы — единое целое.

— «Тарабумбия» — это опять какой-то новый поворот в вашем творчестве. Это ведь не камерный спектакль, где заняты только артисты вашей лаборатории.

— Да, впервые у меня такой многонаселенный спектакль, где будут заняты 75 человек. Это очень непростая работа. Это — огромная актерская толпа, как пчелиный рой. Ты должен медку попить, а они тебя жалят, не желая этого — просто их очень много, хотя все они — замечательные и я к ним очень хорошо отношусь. «Тарабумия», как оказалось, это название военного марша. Я назвал свой спектакль именно так, потому что «Тарабумбия» — это такая абракадабра, какая-то яичница с луком, не поймешь, что за форма, форма абсурда, о-пля-тру-ля-ля. Наш спектакль — это поздравление Чехова с днем рождения. Но не такое, когда вызвали на сцену и завалили цветами, как было однажды у Антона Павловича во МХАТе, где он чуть концы не отдал, когда ему начали говорить торжественные речи, обращаясь как к шкафу. Нужно какое-то стихотворение написать, но оно должно обладать такими лепестковыми, прозрачными вещами. Такой импрессионизм с диагнозом. Это очень трудное сочетание, но оно как раз и есть отличительная черта творчества Чехова. В основе «Тарабумбии» — чеховские пьесы, которые я очень люблю: «Три сестры», «Вишневый сад», «Чайка» и «Дядя Ваня». Но это спектакль по мотивам этих произведений. Это — абсолютно наша фантазия на тему мира Чехова.

— Что такое для вас мир Чехова?

— Что-то очень нежное, любовное и страшное, потому что это взгляд трезвого человека, доктора, при всем романтизме и нежности отношений. Какое-то сиротство. Было также слово лишенцы. Вот у Чехова все герои какие-то лишенцы — лишенцы дома, любви, судьбы, счастья. При этом написано так легко, так мотыльково — нигде не вбит гвоздь. Даже когда Тузенбаха убили, они про птиц говорят, про 200-300 лет, такой нереалистический конец. Какое-то очень странное впечатление — я даже не могу это одним словом «обнять». Но комплекс этих мотивов очень больно во мне отзывается.

— Вероятно, это ощущение знакомо многим и не только в России, во всем мире, где до сих пор ставят и смотрят Чехова с огромным интересом. В чем, на ваш взгляд, загадка этого писателя?

— Думаю, для каждого времени своя отгадка. Сейчас, как мне кажется, что он, будучи реалистом, абсолютный сюрреалист. Он сочетает такие противоречивые вещи и так резко. Вот, например, вчера были похороны — сегодня день рождения, вчера плакал — сегодня смеется. Как в «Гамлете», когда цветы не успели с одного похоронного стола на другой переставить. И потом везде у него желание, счастье и его отсутствие. У Чехова все висит на какой-то тонкой ниточке. Сами его сюжеты — это как рентгеновские снимки. Разные имения, люди, имена, немного разные модификации рентгеновских снимков, но диагноз и болезнь одна — не будет ничего. Но цветок, который он ставит в вазу, такой красивый и такой нежный. Вот это немыслимое сочетание вышибает слезу, вызывает сильнейшие чувства — не знаю, как еще об этом сказать.

— Есть ли у вас уже планы на будущее, о которых вы готовы рассказать?

— Планы есть. И следующей будет совместная работа с Центром имени Мейерхольда на его сцене. Но что конкретно, пока говорить не хочу. А сейчас самое главное — это завершающий этап работы над «Тарабумбией», этим сложнейшим спектаклем. И, дай бог, «выкрутиться» отсюда.

Источник: ria.ru

Добавить комментарий