Право голоса (Итоги, Москва)

Право голоса (Итоги, Москва)
Иосиф Кобзон — о песнях под рвущимися бомбами, о законах большой ссоры и правилах вечной дружбы, о том, как пел в Колонном зале «Хава нагила» и едва не вылетел из компартии, что ему сказала Галина Брежнева и как на него посмотрел Иосиф Сталин Оказавшись года три назад вместе с Кобзоном в Донецке, я предложил съездить к памятнику, установленному земляками в его честь. Глядя на скульптуру, «отлитую» пусть и не в граните, но в бронзе, Иосиф Давыдович укоризненно проговорил: «Ну что же вы… Это монумент! Памятники покойникам ставят, чтобы о них помнили. А я, как ни крути, живой…» — Побрюзжим, Иосиф Давыдович? — Как скажете. Но жаловаться на жизнь все равно не буду. Не люблю скулить. Да и оснований выжимать слезу нет. В личном плане у меня, слава богу, все благополучно: жена и дети здоровы, старшие внуки учатся, младшие готовятся в школу. Отношения в семье хорошие, не ссоримся, не воюем. Хотя, конечно, чувство страха мне знакомо. Иногда среди ночи вдруг вскинусь от безотчетного чувства тревоги и лежу не в силах заснуть, пытаясь понять, что же послужило причиной беспокойства. Если уж говорить совсем строго, жизнь — страшная штука, ничего не боятся лишь конченые дураки, к каковым себя не отношу. Думаете, мороз в буквальном и переносном смыслах не бегал у меня по коже, когда холодным мартовским днем 1969 года пел на Нижне-Михайловской погранзаставе у острова Даманский? Плац, где обычно проходил развод караула, был заполнен свежесколоченными гробами, в которых лежали убитые ребята. Я стоял над их телами и, стараясь не смотреть под ноги, исполнял написанную по горячим следам Яном Френкелем и Игорем Шафераном песню «Двадцатая весна»: «Спите, мальчики, спите спокойно, солдаты! Будет высшей наградою вам тишина…» Помню полковника Демократа Леонова, командира Иманского погранотряда. Он не скрывал слез. Китайский снайпер застрелит его через десять дней, во время второго пришествия. А первая атака на остров пошла 2 марта. Тогда погиб тридцать один пограничник, включая начальника Нижне-Михайловки старшего лейтенанта Ивана Стрельникова. Я как услышал в новостях, что на границе идут жестокие бои, сразу пошел в ЦК комсомола и попросил, чтобы отправили на Дальний Восток. Хотел морально поддержать ребят. В Благовещенск мы прилетели 5-го. В нашей группе был и Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Георгий Мосолов. В 62-м году он дважды пережил клиническую смерть после тяжелейшей аварии опытного истребителя, но даже видавший виды Георгий Константинович с трудом сдерживал эмоции, глядя на молоденьких солдатиков, отразивших атаки толп китайцев. Политбюро ЦК КПСС приняло тогда трагическое решение, что все погибшие бойцы должны быть похоронены на заставе. Дескать, они сражались за советскую землю и останутся лежать в ней, а мы ни пяди врагу не отдадим. Возможно, с точки зрения патриотической пропаганды все делалось правильно, но если посмотреть с общечеловеческих позиций… Приехали родители, желая отвезти сыновей на родину, а им не отдают тела. Детей уже не вернешь, но хотя бы разрешите матерям и отцам по-людски поплакать над могилкой! Нет, нельзя… Политика! На Даманском мы провели три дня, выступили на соседних заставах. Да, было страшно. Все понимали: китайцы могут полезть в любой момент. Это случилось вскоре после нашего отъезда. Тогда-то и погиб Демократ Леонов… А мы вернулись в Москву, где в прессе продолжалась начатая задолго до столкновений на границе дискуссия о молодежи. Мол, потерянное поколение, у него на уме лишь клеши, битлы да длинные патлы. Кому оборонять отечество, если оно окажется в опасности? Но ведь защитили! Младший сержант Юра Бабанский, который в мирное время не отличался образцовым поведением, в бою взял на себя командование подразделением, когда погиб начальник заставы. Юре присвоили звание Героя Советского Союза. К счастью, он выжил, через много лет ушел в отставку в звании генерал-лейтенанта. Юрий Васильевич и сегодня здравствует. А его ровесник пулеметчик Володя Орехов 15 марта 69-го пал в бою и стал героем посмертно… Это я к тому, что не стоит пенять на молодых. Когда надо, они свое слово скажут. Чувство патриотизма генетически живет в каждом поколении, ни секунды не сомневаюсь в этом. Вспомните, какое беспримерное мужество показывали наши ребята в Афганистане! А ведь там было не менее страшно, чем на Даманском. Именно в Афгане я понял, каково это — чувствовать опасность спиной. Интуитивно резко оборачивался и ловил на себе недобрый взгляд или пригибался до того, как откуда-то сзади доносился звук выстрела. Приходилось выступать и под огнем душманов, когда взрывной волной срывало крышу с модуля, исполнявшего роль импровизированного концертного зала. Но нас так тщательно и аккуратно охраняли, что за все годы не было ни одного несчастного случая с артистическими бригадами. В первый раз я прилетел в Кабул в апреле 1980 года в составе официальной делегации во главе с секретарем ЦК КПСС Михаилом Зимяниным. Нас пригласили на торжества по случаю второй годовщины афганской революции. А в стране уже бушевала война, в которой все глубже увязали советские войска. В Кабуле я познакомился с Тимуром Гайдаром, Генрихом Боровиком, Леонидом Золотаревским и другими военными корреспондентами, вошедшими в Афганистан в декабре 79-го с первыми нашими частями. Они и ввели меня в курс дела, объяснили, что происходит вокруг. За завтраком я обратился к послу СССР Фикряту Табееву и партайгеноссе Михаилу Зимянину. «Как же так, товарищи? — спрашиваю. — Я приехал с артистической бригадой, мы готовы выступить перед нашими воинами-интернационалистами, поддержать боевой дух. Дайте поработать…» Фикрят Ахмеджанович возразил: «Без разрешения Политбюро ЦК нельзя. Опасно! А вдруг вас убьют, Иосиф? Что мы скажем советскому народу?» Я попытался успокоить: «Да мы потихонечку, аккуратненько…» Первый концерт дали в 50-м авиаполку, на местном сленге именовавшемся полтинником. С этого и началась эпоха культурного обслуживания Афгана. В последние перед выводом войск годы там работало до тридцати творческих коллективов, в том числе детские. Самое страшное при поездках в Кабул — взлет и посадка. Большегрузные транспортные Илы стартовали почти вертикально вверх и столь же стремительно плюхались вниз, чтобы не попасть под запущенную с ближайшей горки ракету из «Стингера», которую привез на добродушном ослике мирный с виду дехканин… — Вам платили фронтовые? — Стандартный гонорар плюс суточные в афгани. Чтобы не бегать по рынкам и не покупать там всякое барахло вроде дубленок сомнительного качества, мы обменивали местную валюту на внешторговские чеки, а уже потом в Москве отоваривали их в магазинах «Березка». Правда, большие желания редко совпадали со скромными возможностями, обычно все ограничивалось жвачкой для детей, американскими сигаретами для друзей и импортной выпивкой для гостей. Кстати, именно в Кабуле я узнал, что у слова «чекистка» есть иное значение, кроме общеизвестного. В разговорах офицеров и военспецов часто мелькало: отдал чекистке, заплатил чекистке. Сначала по наивности думал, будто речь и вправду идет о сотрудницах спецслужб, но потом опытные товарищи, покатываясь от хохота и дивясь моей наивности, растолковали: так называли девушек легкого поведения, которые брали за свои услуги чеками Внешторга… Воспоминания об Афганистане вызывают у меня смешанные чувства. Много там было героического, но и глупостей хватало. Казалось бы, такая мелочь — питьевая вода. А в условиях полупустыни это превратилось в серьезную проблему. Неужели государство, в несметном количестве поставлявшее в Кабул оружие, технику и боеприпасы, не могло позаботиться, чтобы солдатики не травились сомнительным пойлом из ржавого водопровода и первобытных колодцев? Да, привозили какую-то сладкую газировку с пошловатым названием SiSi, но, во-первых, она совершенно не утоляла жажду, во-вторых, ее в любом случае не хватало на всех. В результате многие ребята переболели гепатитом, ходили с желтушными лицами. А во что превращались ноги, закованные на тридцатиградусной жаре в кирзу? Кожными заболеваниями страдали все поголовно. В свое время предлагалось переобуть наш армейский контингент в кроссовки, чтобы солдаты не мучились, но высокое начальство не поддержало идею. Нельзя, не по уставу! Значит, погибать разрешалось, да и убивать, кстати, тоже, а вот чуть облегчить быт, сделать его не столь тягостным — ни в коем случае! — С Борисом Громовым вы когда познакомились, Иосиф Давыдович? — В том же 80-м. Он командовал дивизией в Афганистане, потом приезжал туда как представитель Генштаба, командовал 40-й армией, выводил ее на родину в 89-м. После этого мы неоднократно виделись в Киеве, где Борис Всеволодович возглавил военный округ, вошел в политбюро ЦК компартии Украины. В конце 90-го он стал первым заместителем министра внутренних дел СССР и приехал на мою дачу в Баковку. Когда-то она принадлежала маршалу Рыбалко, в 1976 году я купил ее за астрономическую по тем временам сумму семьдесят пять тысяч рублей. Собирал по друзьям, у Оскара Фельцмана занял, у Роберта Рождественского, три года потом долги отдавал… Вот на этой-то даче после перевода в Москву Громов и бывал ежедневно. Я помог ему найти участок по соседству. Он и сейчас живет там, правда, дом новый построил. Жены близко дружили, между нами отношения сложились по-настоящему братские, но все рухнуло в 2000-м, когда Громов стал губернатором Московской области… Не хочу углубляться в тему, поскольку дал себе слово, что не буду публично обсуждать ее ни при каких обстоятельствах. Мои контакты с Борисом Всеволодовичем прекращены окончательно и бесповоротно, но о причинах развода рассказывать не стану. И не пытайте… Зачем ходить по сожженным мостам? Бессмысленное занятие. Как писал Марк Лисянский, «брат может другом вдруг не оказаться, зато уж друг — он непременно брат…» — Значит, с Громовым ваши пути-дорожки разошлись, но с Лужковым, надо понимать, вы по-прежнему в одной лодке? В отличие от многих других, поспешивших от него откреститься. — Меня не перестает удивлять поведение людей. Разве не знали московские руководители, что после принудительной отставки мэра большинство не усидят в креслах, их дни в высоких кабинетах сочтены? И ежу было понятно: новый градоначальник станет перетряхивать команду, убирая старых игроков. Они могли уйти красиво, не теряя достоинства. Выразить отношение к происходящему, честно заявить позицию. Это ведь ученики Лужкова! Неужели расстреляли бы, решись кто-нибудь сказать слова благодарности в адрес Юрия Михайловича? Нет, сдали учителя в секунду, глазом не моргнули! Вот что бы я сделал в такой ситуации? Заявил: столичное правительство в полном составе слагает с себя полномочия. Не в знак протеста, нет. А по закону и в силу сложившихся обстоятельств. Не исключаю, кстати, что Собянин не уволил бы рискнувших морально поддержать предшественника. За их честность и принципиальность. Знаете, в первые дни после отставки Лужкова я много времени проводил с ним рядом и могу сказать: его мобильный вдруг замолчал. Будто отрезало! В какой-то момент я не выдержал и обратился к Ресину, ближайшему сподвижнику мэра на протяжении долгих лет: «Владимир Иосифович, неплохо бы вам поговорить с Юрием Михайловичем. Хотя бы по телефону… Он сейчас в очень непростом положении». Ресин ответил: «Я сделал все, что мог. Лужкову оставили машину, охрану, персональную пенсию. Если считаешь, что этого недостаточно, позвоню ему. Хорошо, Иосиф». Но так и не позвонил… Нет, не хочу судить других. Каждый делает свой выбор. Я от Юрия Михайловича не отвернусь. Хотя бы за то, что при нем Мосгордума стала выделять на культуру семь процентов городского бюджета в год, а не в десять раз меньше, как на федеральном уровне. Повторяю, морально Лужкову крайне тяжело. Да, президент имеет право высказывать претензии любому чиновнику, но все же, на мой взгляд, не стоило так жестко и даже грубо поступать со знаковой фигурой российской политики, каковой на протяжении долгих лет являлся мэр Москвы. В конце концов, можно было убрать его, если перестал пользоваться доверием, но не выставлять как нашкодившего школьника вон из класса! Лужков не сомневался, что ему дадут доработать отпущенный срок. Утром в день отставки ехал в мэрию, спешил на заседание городского правительства, когда по радио в машине услышал новость. Никто не позвонил ему, не предупредил… Юрий Михайлович оказался внутренне не готов к такому обращению. Как и к тому, что те, кто вчера в три погибели сгибался при встрече с ним и считал за счастье поймать на себе его взгляд, сегодня вдруг перестанут здороваться, чуть ли не на другую сторону улицы перебегать — лишь бы не столкнуться нос к носу. Страшное ощущение! Я уже не говорю, что Юрий Михайлович привык просыпаться каждое утро в шесть часов и заниматься делами. Это человек неуемной энергии, он не мыслит себя без работы. Он и сейчас не сидит на месте, но лишь тенниса и гольфа ему мало, нужно серьезное, настоящее занятие, а тут вдруг вакуум… — Вы когда-нибудь оказывались в подобном положении? — Не столь сурово, но бывало. И даже не раз. Помню, мне пересказывали анекдотичную дискуссию между советскими режиссерами и их зарубежными коллегами, случившуюся в 60-е годы на Московском кинофестивале. Иностранцы долго нахваливали наше кино, говоря, какие замечательные тут актеры и операторы, а потом посетовали на жанровое однообразие картин. Мол, вам явно не хватает триллера или хоррора. В ответ идеологически подкованные товарищи возразили, что в окружающей социалистической действительности нет материала для фильмов ужаса. Тогда кто-то из гостей сказал: «Почему же? Могу с ходу предложить тему. Коммунист теряет партбилет. Чем не Хичкок?» Вот и со мной однажды приключилось нечто похожее. В Колонном зале Дома союзов проходил торжественный концерт, посвященный юбилею ССОД — Союза советских обществ дружбы. На вечере присутствовали многочисленные иностранные делегации и наше высокое начальство. Сначала я исполнил песни на венгерском, болгарском и немецком языках, а в финале спел «Хава нагила». Дело в том, что буквально накануне я вернулся из Тель-Авива, где дал в некотором смысле исторический концерт. Наши страны еще не установили дипломатических отношений, а тут вдруг выступление советского певца! Принимали меня прекрасно, показали Назарет, Ашкелон, Беэр-Шеву, другие города… Словом, я счел, что не совершу большой крамолы, если спою еврейскую мелодию и в Колонном зале. Посвятил ее сидевшему среди зрителей Йораму Гужанскому, председателю общества Израиль — СССР, который, собственно, и организовывал мою поездку на Святую землю. Едва зазвучала «Хава нагила», часть арабской делегации встала и демонстративно вышла из зала. Они не понимали: Гужанский не враг им, а друг, он старается погасить конфликт между Палестиной и Израилем… На следующий день разгорелся дикий скандал! Меня вызвали на ковер в горком партии, где заведующий отделом культуры с не самой русской фамилией Глинский начал, потрясая кулаками, кричать о проявленной политической близорукости и потере бдительности. Попытки объясниться ни к чему хорошему не привели, Глинский лишь еще сильнее распалялся. В конце разговора он заявил, что персональное дело коммуниста Кобзона будет рассмотрено на собрании парторганизации «Москонцерта». Дескать, пусть товарищи по цеху дадут принципиальную оценку. Видимо, решение о показательной порке принималось заранее, поскольку мне снова не дали сказать ни слова в защиту. На голосование был поставлен вопрос об исключении «заблудшей овцы» из рядов компартии. Народ дружно поднял руки… В Сокольническом райкоме и МГК КПСС резолюцию поддержали, оставалась последняя инстанция — ЦК. Я прекрасно понимал: если сдам билет, долго не сумею отмыться. С таким клеймом для меня закроются и телевидение, и радио, и основные концертные площадки. Советская машина работала четко. Певец Кобзон перестал бы существовать, его стерли бы ластиком, как описку в тетрадке. Точнее, гастролировать по стране я мог, но без права выступать в Москве. Вакуум или нет, но атмосфера предельно некомфортная, уж поверьте. Словом, я обратился к Борису Пастухову, которого хорошо знал со времен его работы в комсомоле, и попросил о помощи. А Борис Николаевич соседствовал квартирами с Иваном Густовым, зампредом Комитета партийного контроля при ЦК КПСС, где приговор, так сказать, приводился в исполнение. Вот Пастухов по-соседски и обратился с просьбой пересмотреть мое дело, не судить слишком строго. В КПК призыву вняли и рекомендовали бюро горкома не исключать меня из партии, а ограничиться строгим выговором с занесением в учетную карточку. За все ту же политическую близорукость. Я был согласен на любой «диагноз», лишь бы в КПСС оставили! И все-таки «Хава нагила» долго еще мне аукалась. Никто ведь официально не отменил команду на запрет Кобзона, поэтому год, пока выговор не сняли за сроком давности, я не мог попасть ни в телевизор, ни на московские концертные площадки. Старались меня не звать. На всякий случай… — Но вы же с Галиной Брежневой дружили. Попросили бы, чтобы папе на ушко шепнула. — Если бы все в жизни решалось так просто! Во-первых, Леонид Ильич к тому моменту отошел в мир иной, во-вторых, наши отношения с Галиной Леонидовной прекратились. Их, собственно, и раньше не было. Тогда ведь какая история приключилась? Мы встретились в парке Горького, попили пивка в чешском баре, после чего Галя предложила: «Хочешь послушать хорошую музыку?» Я, конечно, согласился. Сели в машину, поехали на дачу в Матвеевское. Только расположились, из Кремля возвращается Леонид Ильич. Увидел меня, спрашивает: «А ты что тут делаешь?» Говорю: «Да вот, в гости зашел». Галина вступилась: «Это я позвала, папа». Брежнев помолчал немного, потом сказал: «Зайди ко мне в кабинет, дочь». Пробыла она там минут десять. Вышла, я сразу к ней: «Ну?!» «Сердится», — отвечает. Я не выдержал: «Зачем ты только затащила сюда?» Галя стала смеяться: «Что ты трусишь? Не бойся, никто тебя не тронет!» Но настроение-то испорчено. Прошу: «Вызови машину, поеду домой». Я жил на проспекте Мира. Провожавший меня водитель, думаю, в звании полковника госбезопасности, не ниже, молчал всю дорогу, а когда остановился у моего дома, сказал напоследок: «Иосиф, ты хороший парень и поешь славно, но не делай больше этого, не приезжай к Леониду Ильичу». Я ответил: «Понял». И с тех пор там не показывался, товарища генерального секретаря ЦК партии видел только по телевизору да еще на кремлевских приемах. Как, впрочем, и его предшественника Хрущева. Дважды меня приглашали и к супруге Никиты Сергеевича. Каждый год 8 Марта Нина Петровна принимала на Ленинских горах жен иностранных послов, аккредитованных в Москве, поздравляла их с праздником, а после ужина устраивала концерт в честь гостий. Говорила она при этом так: «Сейчас перед вами выступит наша художественная самодеятельность». И на сцену выходили Плисецкая, Зыкина, Магомаев, Пахмутова, Кобзон… Иногда начинаю вспоминать и ловлю себя на мысли: неужели это со мной было? Ладно, Нина Петровна, но я два раза видел живого Иосифа Виссарионовича! В 46-м году победил на областной школьной олимпиаде в Сталине, как тогда назывался Донецк, потом на республиканской в Киеве и попал на заключительный концерт. В Москве провел неделю. Нас сводили в «Детский мир», купили новые рубахи, брюки, пионерские галстуки, угощали мороженым… Приятные впечатления! А выступали мы в Кремле. Перед выходом на сцену нам строго-настрого запретили смотреть в сторону ложи, где сидел вождь народов, но детское любопытство пересилило. Что вы хотите от девятилетнего пацана? Исполнял я песню «Летят перелетные птицы». Мне показалось, Сталин внимательно слушает и улыбается… Через два года я повторно оказался в числе победителей конкурса, отобранных для поездки в Москву. На этот раз пел «Пшеницу золотую»: Мне хорошо, колосья раздвигая, Сюда ходить вечернею порой. Стеной стоит пшеница золотая По сторонам дорожки полевой… Иосиф Виссарионович сидел в ложе и аплодировал… Несколько лет назад я с коллегами-артистами летел на Украину и в самолете рассказал связанный со Сталиным эпизод. Саша Серов слушал меня, слушал, а потом говорит: «Не удивлюсь, если выяснится, что вы, Иосиф Давыдович, и перед Лениным выступали…» Врать не буду, перед Владимиром Ильичом не пел, но первые концерты помню. Когда к моему отчиму Михаилу Раппопорту приходили его фронтовые друзья, они сначала пили водяру вперемежку с пивом, а потом звали меня. Я забирался на табурет и начинал петь. «Темную ночь», «Синий платочек»… Ветераны слушали, не скрывая слез, а я стеснялся спросить, почему они плачут. Как же мы все гордились нашей Победой! — Вам было комфортно в то время? — Конечно! Как и в 60-е, и в 70-е. Объясню. Страна летала в космос, строила ГЭС и возводила БАМ. В искусстве тоже наблюдался подъем — в театре, кино, на эстраде. Нет, не собираюсь лакировать или приукрашивать прошлое. Всякое случалось. В том числе и в моей жизни. В 1964 году мне посвятили фельетон в «Советской России». Назывался он «Лавры чохом» и рассказывал о том, как во время фестиваля в Грозном распоясавшийся певец Кобзон в пьяном виде врывался по ночам в чужие гостиничные номера, приставал к женщинам, терроризировал несчастных. Тогда печатное слово, вы уж извините за прямоту, имело несколько иную силу, нежели сейчас. Единственной публикации хватило, чтобы меня выбросили из теле— и радиоэфира, закрыли столичные концертные площадки, как и после с «Хава нагила». Уважаемые и заслуженные Вано Мурадели, Павел Лисициан, Эдуард Колмановский, Александр Юрлов специально пришли к главному редактору газеты, чтобы сказать: мы находились вместе с Кобзоном в Чечено-Ингушетии и готовы подтвердить, что он не творил описываемых в фельетоне безобразий, вел себя прилично. Все, кто был в той поездке, прекрасно знали, что причина появления пасквиля в ином: уязвленный журналист не смог простить, что я перешел ему дорогу. Он рассчитывал завязать лирические отношения с певицей Вероникой Кругловой, а она предпочла меня. Вот у отверженного товарища и родился в голове коварный план мести, он решил оклеветать более удачливого соперника. Думаю, главный редактор, который, кстати, был большим другом Мурадели, отдавал отчет в происходящем, тем не менее он сказал: «Вано, ты прав, но мы — правда». И все… Именно тогда на эстраде пышным цветом расцвел мой замечательный коллега Эдуард Хиль. Я ведь на год попал под запрет и на проходившем в Колонном зале и записывавшемся для телевидения авторском вечере покойного ныне Аркадия Островского не смог исполнить его новые произведения. «Лесорубов» и «Как провожают пароходы» спел Хиль. Они моментально стали шлягерами. Понятное дело, и песни хорошие, и Эдуард… Помню, в Театре эстрады подошла Клавдия Шульженко: «Что такой невеселый? Почему грустишь?» Говорю: «Да вот, Клавдия Ивановна, фельетон опубликовали, кислород перекрыли». Она усмехнулась: «Милый мой! Плюнь, не переживай. Год быстро пролетит, ты и не заметишь. О тебе хотя бы так пишут, а обо мне никак…» — В «Семнадцать мгновений весны» вы легко попали? — С Лиозновой без сложностей не бывает. Запись шла тяжело и мучительно. Микаэл Таривердиев сочинил для фильма семь песен, а прозвучали только «Мгновения» и «Песня о далекой Родине». До меня пробовались другие исполнители, вроде бы Татьяна Михайловна очень хотела Муслима Магомаева, но я этого тогда не знал. Мне было интересно экспериментировать. Сначала репетировал на даче у Роберта Рождественского, с которым дружил, потом ехал записываться на киностудию. Лиознова кричала: «Мне не нужен Кобзон, к которому все привыкли! Я ищу неузнаваемый голос! Пробуйте!» Хорошо, готов, но подскажите, что именно искать? В какой-то момент окончательно запутался и сказал: «Может, вам стоит пригласить театрального актера? Пусть прошепчет текст в микрофон». Своенравная Татьяна Михайловна тут же взорвалась: «Не указывайте, что мне делать!» Записывали по двадцать дублей, ничего не получалось. Наконец Лиознова выдавила из себя подобие комплимента: «Что-то близкое начинает прорисовываться…» Потому-то мое имя и не значилось в титрах сериала: образ Штирлица не должен был ни с кем ассоциироваться кроме Славы Тихонова. Вопрос даже не обсуждался! Лиознова не терпела, когда ей пытались перечить. Наверное, настоящий режиссер — всегда диктатор, иначе как бы Татьяна Михайловна удержала в узде звездную актерскую команду? — Какова судьба тех пяти песен, что не попали в фильм? — Потом я записал их. «Города, города», «А ты полюбишь»… Они не стали популярными. Возможно, все сложилось бы иначе, если бы мелодии удалось вплести в ткань картины, но Лиознова решила иначе. — Конкуренция на отечественном эстрадном олимпе в те годы была острой? — Ни до, ни после не задумывался о подобном, и это сильно облегчало жизнь. Никогда не считал себя первым и по этой причине не ревновал тех, кто популярнее меня. Такие всегда находились. Но и третьим я ведь тоже не был, стабильно занимал второе место. В своем жанре я спел все, что можно. Когда из жизни ушла Лидия Андреевна Русланова, переключился на русскую песню. После смерти Леонида Осиповича Утесова и Клавдии Ивановны Шульженко стал исполнять их репертуар, чтобы люди помнили. Работал помногу, по восемь-девять месяцев в году проводил на гастролях, собирал полные залы. Но моя популярность даже близко не стояла со славой Магомаева. Народ ломился на его концерты, что бы он ни пел — оперные арии, неаполитанские канцоне или эстрадные шлягеры. Муслим гремел так, как никто другой в нашей стране никогда греметь уже не будет. Пожалуй, лишь Пугачева смогла приблизиться к Магомаеву, но и она не достигла его высот. Это абсолютная величина, Эверест! Может, Гагарин пользовался такой же любовью людей, а больше и поставить рядом некого. У меня были хорошие отношения с Юрием Алексеевичем, я гордился знакомством с ним. Когда мы оба оказывались в Москве, обязательно встречались. Гагарин много раз приходил в мои съемные квартиры — сначала в Каретном Ряду, потом на Садовой-Самотечной. Собственным жильем я обзавелся лишь в 1964 году: купил кооперативную двушку на первом этаже дома 114А по проспекту Мира, заплатив первый взнос две тысячи четыреста рублей. Гагарин нередко приводил Германа Титова. Мы обедали в ресторане «Узбекистан» на Неглинке или в «Арагви» на улице Горького. Сидели, общались, в меру выпивали, вели беседы на разные житейские темы. Юра обожал петь. Делал это плохо, но очень любил! Особенно Гагарину нравились песни Пахмутовой и Добронравова. Впрочем, не только ему… — Как вы познакомились с Высоцким, Иосиф Давыдович? — У нас оказались общие друзья. Не только артисты, но и капитаны дальнего плавания, работавшие в Черноморском пароходстве и ходившие на круизных теплоходах. Лева Кравцов с «Азербайджана», Саша Назаренко с «Аджарии», Феликс Дашков с «Литвы», Иван Мироненко с «Белоруссии»… С осени по весну корабли плавали по Средиземноморью, по полгода не заходя в советские порты. По международному кодексу капитаны имели право бесплатно приглашать гостей на борт, предоставлять им каюту и стол. То, что мы покупали за чеки в «Березках», у моряков было в порядке вещей! Принимали нас с размахом: изысканная еда, виски, кубинские сигары, каюта люкс… Володя обожал круизы, находил окно в гастролях, брал Марину и отправлялся в путешествие. Особенно близкие отношения у Высоцкого сложились с Анатолием Гарагулей с «Грузии», которому Володя посвятил несколько песен. Гарагуля прошел Великую Отечественную, служил в авиации, моряком стал уже после Победы. Каждый из тех капитанов заслуживает отдельного рассказа! Была еще одна тема, которая сблизила меня с Высоцким. Любовь к зажигалкам. Мы оба их собирали. Казалось бы, экая безделица! Иди в ближайший табачный киоск и покупай, какие хочешь, на любой вкус. Но это сейчас, а раньше товар относился к разряду дефицитных, зажигалок было мало, их привозили из-за границы, и занятие имело смысл. Вообще же мы с Володей принадлежали, как выразились бы сегодня, к разным тусовкам, находились по противоположные стороны баррикад. Он общался с Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной, а я дружил с Рождественским, Ваншенкиным и Гамзатовым. Они — как бы оппозиция, фронда, мы же — как бы просоветский официоз. Это деление очень условное, поскольку и те и другие всегда оставались патриотами своей страны. Первую книгу Высоцкого «Нерв», которая, к сожалению, увидела свет уже после его смерти, по моей рекомендации издал Роберт. Я сказал тогда Володиным друзьям: «Не вздумайте никого просить. Все равно не разрешат. А Рождественскому как секретарю Союза писателей не откажут. Он все сделает». Так и случилось, Роберт пробил выпуск сборника стихов… Почему-то вспомнил сейчас, как однажды в Сочи отдал Володе и Марине свой номер в гостинице: их не хотели селить вместе из-за того, что они не были официально расписаны. Встречались мы и дома у Высоцкого, когда он жил на Матвеевской и позже на Грузинах. Володя звонил, я брал Нелю и ехал. Иногда на всю ночь. Он пел, мы слушали… О том, что Высоцкий умер, я узнал от Валерия Янкловича, Володиного друга, который был с ним до последней минуты. Валера и Сева Абдулов попросили меня помочь с похоронами и публикацией некролога в какой-нибудь газете. Известие ошеломило, буквально оглушило, на мгновение я даже растерялся, а потом начал действовать. Вместе с отцом Володи и заместителем директора Театра на Таганке поехал на Ваганьковское кладбище. Семен Владимирович хотел, чтобы сына непременно похоронили на аллее поэтов, где лежит Сергей Есенин. Я попытался объяснить, что на панихиду придут толпы народа, которые вытопчут все вокруг. И потом люди будут ломиться к Володе. Надо его положить поближе к входу, чтобы посетители не блуждали среди чужих могил. И показал: «Вот здесь, напротив кладбищенской конторы». Директор Ваганьковского лишь руками замахал: «Да вы что?! Меня же уволят!» Я говорю: «Не волнуйся! Постараюсь все организовать». Ведь определиться с местом — даже не полдела. Сначала нужно было получить разрешение на Ваганьковское. Зампредом Мосгорисполкома в 1980 году был Сергей Коломин. Он хорошо ко мне относился, а главное — любил Высоцкого. Сергей Михайлович выслушал мою просьбу и сказал: «Пиши бумагу». Через три дня Володю похоронили… Работяги, копавшие для него могилу, не взяли за работу ни копейки. Отказались, сказав, что для Высоцкого все сделают бесплатно. А коротенький некролог я попытался пристроить в «Комсомольскую правду». Специально звонил Борису Пастухову, первому секретарю ЦК ВЛКСМ. Да, требовалось персональное вмешательство большого начальника. В Москве ведь шли Олимпийские игры, огорчать советский народ дурными известиями не рекомендовалось… Продолжение >>>Иосиф Кобзон — о песнях под рвущимися бомбами, о законах большой ссоры и правилах вечной дружбы, о том, как пел в Колонном зале «Хава нагила» и едва не вылетел из компартии, что ему сказала Галина Брежнева и как на него посмотрел Иосиф Сталин Оказавшись года три назад вместе с Кобзоном в Донецке, я предложил съездить к памятнику, установленному земляками в его честь. Глядя на скульптуру, «отлитую» пусть и не в граните, но в бронзе, Иосиф Давыдович укоризненно проговорил: «Ну что же вы… Это монумент! Памятники покойникам ставят, чтобы о них помнили. А я, как ни крути, живой…» — Побрюзжим, Иосиф Давыдович? — Как скажете. Но жаловаться на жизнь все равно не буду. Не люблю скулить. Да и оснований выжимать слезу нет. В личном плане у меня, слава богу, все благополучно: жена и дети здоровы, старшие внуки учатся, младшие готовятся в школу. Отношения в семье хорошие, не ссоримся, не воюем. Хотя, конечно, чувство страха мне знакомо. Иногда среди ночи вдруг вскинусь от безотчетного чувства тревоги и лежу не в силах заснуть, пытаясь понять, что же послужило причиной беспокойства. Если уж говорить совсем строго, жизнь — страшная штука, ничего не боятся лишь конченые дураки, к каковым себя не отношу. Думаете, мороз в буквальном и переносном смыслах не бегал у меня по коже, когда холодным мартовским днем 1969 года пел на Нижне-Михайловской погранзаставе у острова Даманский? Плац, где обычно проходил развод караула, был заполнен свежесколоченными гробами, в которых лежали убитые ребята. Я стоял над их телами и, стараясь не смотреть под ноги, исполнял написанную по горячим следам Яном Френкелем и Игорем Шафераном песню «Двадцатая весна»: «Спите, мальчики, спите спокойно, солдаты! Будет высшей наградою вам тишина…» Помню полковника Демократа Леонова, командира Иманского погранотряда. Он не скрывал слез. Китайский снайпер застрелит его через десять дней, во время второго пришествия. А первая атака на остров пошла 2 марта. Тогда погиб тридцать один пограничник, включая начальника Нижне-Михайловки старшего лейтенанта Ивана Стрельникова. Я как услышал в новостях, что на границе идут жестокие бои, сразу пошел в ЦК комсомола и попросил, чтобы отправили на Дальний Восток. Хотел морально поддержать ребят. В Благовещенск мы прилетели 5-го. В нашей группе был и Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Георгий Мосолов. В 62-м году он дважды пережил клиническую смерть после тяжелейшей аварии опытного истребителя, но даже видавший виды Георгий Константинович с трудом сдерживал эмоции, глядя на молоденьких солдатиков, отразивших атаки толп китайцев. Политбюро ЦК КПСС приняло тогда трагическое решение, что все погибшие бойцы должны быть похоронены на заставе. Дескать, они сражались за советскую землю и останутся лежать в ней, а мы ни пяди врагу не отдадим. Возможно, с точки зрения патриотической пропаганды все делалось правильно, но если посмотреть с общечеловеческих позиций… Приехали родители, желая отвезти сыновей на родину, а им не отдают тела. Детей уже не вернешь, но хотя бы разрешите матерям и отцам по-людски поплакать над могилкой! Нет, нельзя… Политика! На Даманском мы провели три дня, выступили на соседних заставах. Да, было страшно. Все понимали: китайцы могут полезть в любой момент. Это случилось вскоре после нашего отъезда. Тогда-то и погиб Демократ Леонов… А мы вернулись в Москву, где в прессе продолжалась начатая задолго до столкновений на границе дискуссия о молодежи. Мол, потерянное поколение, у него на уме лишь клеши, битлы да длинные патлы. Кому оборонять отечество, если оно окажется в опасности? Но ведь защитили! Младший сержант Юра Бабанский, который в мирное время не отличался образцовым поведением, в бою взял на себя командование подразделением, когда погиб начальник заставы. Юре присвоили звание Героя Советского Союза. К счастью, он выжил, через много лет ушел в отставку в звании генерал-лейтенанта. Юрий Васильевич и сегодня здравствует. А его ровесник пулеметчик Володя Орехов 15 марта 69-го пал в бою и стал героем посмертно… Это я к тому, что не стоит пенять на молодых. Когда надо, они свое слово скажут. Чувство патриотизма генетически живет в каждом поколении, ни секунды не сомневаюсь в этом. Вспомните, какое беспримерное мужество показывали наши ребята в Афганистане! А ведь там было не менее страшно, чем на Даманском. Именно в Афгане я понял, каково это — чувствовать опасность спиной. Интуитивно резко оборачивался и ловил на себе недобрый взгляд или пригибался до того, как откуда-то сзади доносился звук выстрела. Приходилось выступать и под огнем душманов, когда взрывной волной срывало крышу с модуля, исполнявшего роль импровизированного концертного зала. Но нас так тщательно и аккуратно охраняли, что за все годы не было ни одного несчастного случая с артистическими бригадами. В первый раз я прилетел в Кабул в апреле 1980 года в составе официальной делегации во главе с секретарем ЦК КПСС Михаилом Зимяниным. Нас пригласили на торжества по случаю второй годовщины афганской революции. А в стране уже бушевала война, в которой все глубже увязали советские войска. В Кабуле я познакомился с Тимуром Гайдаром, Генрихом Боровиком, Леонидом Золотаревским и другими военными корреспондентами, вошедшими в Афганистан в декабре 79-го с первыми нашими частями. Они и ввели меня в курс дела, объяснили, что происходит вокруг. За завтраком я обратился к послу СССР Фикряту Табееву и партайгеноссе Михаилу Зимянину. «Как же так, товарищи? — спрашиваю. — Я приехал с артистической бригадой, мы готовы выступить перед нашими воинами-интернационалистами, поддержать боевой дух. Дайте поработать…» Фикрят Ахмеджанович возразил: «Без разрешения Политбюро ЦК нельзя. Опасно! А вдруг вас убьют, Иосиф? Что мы скажем советскому народу?» Я попытался успокоить: «Да мы потихонечку, аккуратненько…» Первый концерт дали в 50-м авиаполку, на местном сленге именовавшемся полтинником. С этого и началась эпоха культурного обслуживания Афгана. В последние перед выводом войск годы там работало до тридцати творческих коллективов, в том числе детские. Самое страшное при поездках в Кабул — взлет и посадка. Большегрузные транспортные Илы стартовали почти вертикально вверх и столь же стремительно плюхались вниз, чтобы не попасть под запущенную с ближайшей горки ракету из «Стингера», которую привез на добродушном ослике мирный с виду дехканин… — Вам платили фронтовые? — Стандартный гонорар плюс суточные в афгани. Чтобы не бегать по рынкам и не покупать там всякое барахло вроде дубленок сомнительного качества, мы обменивали местную валюту на внешторговские чеки, а уже потом в Москве отоваривали их в магазинах «Березка». Правда, большие желания редко совпадали со скромными возможностями, обычно все ограничивалось жвачкой для детей, американскими сигаретами для друзей и импортной выпивкой для гостей. Кстати, именно в Кабуле я узнал, что у слова «чекистка» есть иное значение, кроме общеизвестного. В разговорах офицеров и военспецов часто мелькало: отдал чекистке, заплатил чекистке. Сначала по наивности думал, будто речь и вправду идет о сотрудницах спецслужб, но потом опытные товарищи, покатываясь от хохота и дивясь моей наивности, растолковали: так называли девушек легкого поведения, которые брали за свои услуги чеками Внешторга… Воспоминания об Афганистане вызывают у меня смешанные чувства. Много там было героического, но и глупостей хватало. Казалось бы, такая мелочь — питьевая вода. А в условиях полупустыни это превратилось в серьезную проблему. Неужели государство, в несметном количестве поставлявшее в Кабул оружие, технику и боеприпасы, не могло позаботиться, чтобы солдатики не травились сомнительным пойлом из ржавого водопровода и первобытных колодцев? Да, привозили какую-то сладкую газировку с пошловатым названием SiSi, но, во-первых, она совершенно не утоляла жажду, во-вторых, ее в любом случае не хватало на всех. В результате многие ребята переболели гепатитом, ходили с желтушными лицами. А во что превращались ноги, закованные на тридцатиградусной жаре в кирзу? Кожными заболеваниями страдали все поголовно. В свое время предлагалось переобуть наш армейский контингент в кроссовки, чтобы солдаты не мучились, но высокое начальство не поддержало идею. Нельзя, не по уставу! Значит, погибать разрешалось, да и убивать, кстати, тоже, а вот чуть облегчить быт, сделать его не столь тягостным — ни в коем случае! — С Борисом Громовым вы когда познакомились, Иосиф Давыдович? — В том же 80-м. Он командовал дивизией в Афганистане, потом приезжал туда как представитель Генштаба, командовал 40-й армией, выводил ее на родину в 89-м. После этого мы неоднократно виделись в Киеве, где Борис Всеволодович возглавил военный округ, вошел в политбюро ЦК компартии Украины. В конце 90-го он стал первым заместителем министра внутренних дел СССР и приехал на мою дачу в Баковку. Когда-то она принадлежала маршалу Рыбалко, в 1976 году я купил ее за астрономическую по тем временам сумму семьдесят пять тысяч рублей. Собирал по друзьям, у Оскара Фельцмана занял, у Роберта Рождественского, три года потом долги отдавал… Вот на этой-то даче после перевода в Москву Громов и бывал ежедневно. Я помог ему найти участок по соседству. Он и сейчас живет там, правда, дом новый построил. Жены близко дружили, между нами отношения сложились по-настоящему братские, но все рухнуло в 2000-м, когда Громов стал губернатором Московской области… Не хочу углубляться в тему, поскольку дал себе слово, что не буду публично обсуждать ее ни при каких обстоятельствах. Мои контакты с Борисом Всеволодовичем прекращены окончательно и бесповоротно, но о причинах развода рассказывать не стану. И не пытайте… Зачем ходить по сожженным мостам? Бессмысленное занятие. Как писал Марк Лисянский, «брат может другом вдруг не оказаться, зато уж друг — он непременно брат…» — Значит, с Громовым ваши пути-дорожки разошлись, но с Лужковым, надо понимать, вы по-прежнему в одной лодке? В отличие от многих других, поспешивших от него откреститься. — Меня не перестает удивлять поведение людей. Разве не знали московские руководители, что после принудительной отставки мэра большинство не усидят в креслах, их дни в высоких кабинетах сочтены? И ежу было понятно: новый градоначальник станет перетряхивать команду, убирая старых игроков. Они могли уйти красиво, не теряя достоинства. Выразить отношение к происходящему, честно заявить позицию. Это ведь ученики Лужкова! Неужели расстреляли бы, решись кто-нибудь сказать слова благодарности в адрес Юрия Михайловича? Нет, сдали учителя в секунду, глазом не моргнули! Вот что бы я сделал в такой ситуации? Заявил: столичное правительство в полном составе слагает с себя полномочия. Не в знак протеста, нет. А по закону и в силу сложившихся обстоятельств. Не исключаю, кстати, что Собянин не уволил бы рискнувших морально поддержать предшественника. За их честность и принципиальность. Знаете, в первые дни после отставки Лужкова я много времени проводил с ним рядом и могу сказать: его мобильный вдруг замолчал. Будто отрезало! В какой-то момент я не выдержал и обратился к Ресину, ближайшему сподвижнику мэра на протяжении долгих лет: «Владимир Иосифович, неплохо бы вам поговорить с Юрием Михайловичем. Хотя бы по телефону… Он сейчас в очень непростом положении». Ресин ответил: «Я сделал все, что мог. Лужкову оставили машину, охрану, персональную пенсию. Если считаешь, что этого недостаточно, позвоню ему. Хорошо, Иосиф». Но так и не позвонил… Нет, не хочу судить других. Каждый делает свой выбор. Я от Юрия Михайловича не отвернусь. Хотя бы за то, что при нем Мосгордума стала выделять на культуру семь процентов городского бюджета в год, а не в десять раз меньше, как на федеральном уровне. Повторяю, морально Лужкову крайне тяжело. Да, президент имеет право высказывать претензии любому чиновнику, но все же, на мой взгляд, не стоило так жестко и даже грубо поступать со знаковой фигурой российской политики, каковой на протяжении долгих лет являлся мэр Москвы. В конце концов, можно было убрать его, если перестал пользоваться доверием, но не выставлять как нашкодившего школьника вон из класса! Лужков не сомневался, что ему дадут доработать отпущенный срок. Утром в день отставки ехал в мэрию, спешил на заседание городского правительства, когда по радио в машине услышал новость. Никто не позвонил ему, не предупредил… Юрий Михайлович оказался внутренне не готов к такому обращению. Как и к тому, что те, кто вчера в три погибели сгибался при встрече с ним и считал за счастье поймать на себе его взгляд, сегодня вдруг перестанут здороваться, чуть ли не на другую сторону улицы перебегать — лишь бы не столкнуться нос к носу. Страшное ощущение! Я уже не говорю, что Юрий Михайлович привык просыпаться каждое утро в шесть часов и заниматься делами. Это человек неуемной энергии, он не мыслит себя без работы. Он и сейчас не сидит на месте, но лишь тенниса и гольфа ему мало, нужно серьезное, настоящее занятие, а тут вдруг вакуум… — Вы когда-нибудь оказывались в подобном положении? — Не столь сурово, но бывало. И даже не раз. Помню, мне пересказывали анекдотичную дискуссию между советскими режиссерами и их зарубежными коллегами, случившуюся в 60-е годы на Московском кинофестивале. Иностранцы долго нахваливали наше кино, говоря, какие замечательные тут актеры и операторы, а потом посетовали на жанровое однообразие картин. Мол, вам явно не хватает триллера или хоррора. В ответ идеологически подкованные товарищи возразили, что в окружающей социалистической действительности нет материала для фильмов ужаса. Тогда кто-то из гостей сказал: «Почему же? Могу с ходу предложить тему. Коммунист теряет партбилет. Чем не Хичкок?» Вот и со мной однажды приключилось нечто похожее. В Колонном зале Дома союзов проходил торжественный концерт, посвященный юбилею ССОД — Союза советских обществ дружбы. На вечере присутствовали многочисленные иностранные делегации и наше высокое начальство. Сначала я исполнил песни на венгерском, болгарском и немецком языках, а в финале спел «Хава нагила». Дело в том, что буквально накануне я вернулся из Тель-Авива, где дал в некотором смысле исторический концерт. Наши страны еще не установили дипломатических отношений, а тут вдруг выступление советского певца! Принимали меня прекрасно, показали Назарет, Ашкелон, Беэр-Шеву, другие города… Словом, я счел, что не совершу большой крамолы, если спою еврейскую мелодию и в Колонном зале. Посвятил ее сидевшему среди зрителей Йораму Гужанскому, председателю общества Израиль — СССР, который, собственно, и организовывал мою поездку на Святую землю. Едва зазвучала «Хава нагила», часть арабской делегации встала и демонстративно вышла из зала. Они не понимали: Гужанский не враг им, а друг, он старается погасить конфликт между Палестиной и Израилем… На следующий день разгорелся дикий скандал! Меня вызвали на ковер в горком партии, где заведующий отделом культуры с не самой русской фамилией Глинский начал, потрясая кулаками, кричать о проявленной политической близорукости и потере бдительности. Попытки объясниться ни к чему хорошему не привели, Глинский лишь еще сильнее распалялся. В конце разговора он заявил, что персональное дело коммуниста Кобзона будет рассмотрено на собрании парторганизации «Москонцерта». Дескать, пусть товарищи по цеху дадут принципиальную оценку. Видимо, решение о показательной порке принималось заранее, поскольку мне снова не дали сказать ни слова в защиту. На голосование был поставлен вопрос об исключении «заблудшей овцы» из рядов компартии. Народ дружно поднял руки… В Сокольническом райкоме и МГК КПСС резолюцию поддержали, оставалась последняя инстанция — ЦК. Я прекрасно понимал: если сдам билет, долго не сумею отмыться. С таким клеймом для меня закроются и телевидение, и радио, и основные концертные площадки. Советская машина работала четко. Певец Кобзон перестал бы существовать, его стерли бы ластиком, как описку в тетрадке. Точнее, гастролировать по стране я мог, но без права выступать в Москве. Вакуум или нет, но атмосфера предельно некомфортная, уж поверьте. Словом, я обратился к Борису Пастухову, которого хорошо знал со времен его работы в комсомоле, и попросил о помощи. А Борис Николаевич соседствовал квартирами с Иваном Густовым, зампредом Комитета партийного контроля при ЦК КПСС, где приговор, так сказать, приводился в исполнение. Вот Пастухов по-соседски и обратился с просьбой пересмотреть мое дело, не судить слишком строго. В КПК призыву вняли и рекомендовали бюро горкома не исключать меня из партии, а ограничиться строгим выговором с занесением в учетную карточку. За все ту же политическую близорукость. Я был согласен на любой «диагноз», лишь бы в КПСС оставили! И все-таки «Хава нагила» долго еще мне аукалась. Никто ведь официально не отменил команду на запрет Кобзона, поэтому год, пока выговор не сняли за сроком давности, я не мог попасть ни в телевизор, ни на московские концертные площадки. Старались меня не звать. На всякий случай… — Но вы же с Галиной Брежневой дружили. Попросили бы, чтобы папе на ушко шепнула. — Если бы все в жизни решалось так просто! Во-первых, Леонид Ильич к тому моменту отошел в мир иной, во-вторых, наши отношения с Галиной Леонидовной прекратились. Их, собственно, и раньше не было. Тогда ведь какая история приключилась? Мы встретились в парке Горького, попили пивка в чешском баре, после чего Галя предложила: «Хочешь послушать хорошую музыку?» Я, конечно, согласился. Сели в машину, поехали на дачу в Матвеевское. Только расположились, из Кремля возвращается Леонид Ильич. Увидел меня, спрашивает: «А ты что тут делаешь?» Говорю: «Да вот, в гости зашел». Галина вступилась: «Это я позвала, папа». Брежнев помолчал немного, потом сказал: «Зайди ко мне в кабинет, дочь». Пробыла она там минут десять. Вышла, я сразу к ней: «Ну?!» «Сердится», — отвечает. Я не выдержал: «Зачем ты только затащила сюда?» Галя стала смеяться: «Что ты трусишь? Не бойся, никто тебя не тронет!» Но настроение-то испорчено. Прошу: «Вызови машину, поеду домой». Я жил на проспекте Мира. Провожавший меня водитель, думаю, в звании полковника госбезопасности, не ниже, молчал всю дорогу, а когда остановился у моего дома, сказал напоследок: «Иосиф, ты хороший парень и поешь славно, но не делай больше этого, не приезжай к Леониду Ильичу». Я ответил: «Понял». И с тех пор там не показывался, товарища генерального секретаря ЦК партии видел только по телевизору да еще на кремлевских приемах. Как, впрочем, и его предшественника Хрущева. Дважды меня приглашали и к супруге Никиты Сергеевича. Каждый год 8 Марта Нина Петровна принимала на Ленинских горах жен иностранных послов, аккредитованных в Москве, поздравляла их с праздником, а после ужина устраивала концерт в честь гостий. Говорила она при этом так: «Сейчас перед вами выступит наша художественная самодеятельность». И на сцену выходили Плисецкая, Зыкина, Магомаев, Пахмутова, Кобзон… Иногда начинаю вспоминать и ловлю себя на мысли: неужели это со мной было? Ладно, Нина Петровна, но я два раза видел живого Иосифа Виссарионовича! В 46-м году победил на областной школьной олимпиаде в Сталине, как тогда назывался Донецк, потом на республиканской в Киеве и попал на заключительный концерт. В Москве провел неделю. Нас сводили в «Детский мир», купили новые рубахи, брюки, пионерские галстуки, угощали мороженым… Приятные впечатления! А выступали мы в Кремле. Перед выходом на сцену нам строго-настрого запретили смотреть в сторону ложи, где сидел вождь народов, но детское любопытство пересилило. Что вы хотите от девятилетнего пацана? Исполнял я песню «Летят перелетные птицы». Мне показалось, Сталин внимательно слушает и улыбается… Через два года я повторно оказался в числе победителей конкурса, отобранных для поездки в Москву. На этот раз пел «Пшеницу золотую»: Мне хорошо, колосья раздвигая, Сюда ходить вечернею порой. Стеной стоит пшеница золотая По сторонам дорожки полевой… Иосиф Виссарионович сидел в ложе и аплодировал… Несколько лет назад я с коллегами-артистами летел на Украину и в самолете рассказал связанный со Сталиным эпизод. Саша Серов слушал меня, слушал, а потом говорит: «Не удивлюсь, если выяснится, что вы, Иосиф Давыдович, и перед Лениным выступали…» Врать не буду, перед Владимиром Ильичом не пел, но первые концерты помню. Когда к моему отчиму Михаилу Раппопорту приходили его фронтовые друзья, они сначала пили водяру вперемежку с пивом, а потом звали меня. Я забирался на табурет и начинал петь. «Темную ночь», «Синий платочек»… Ветераны слушали, не скрывая слез, а я стеснялся спросить, почему они плачут. Как же мы все гордились нашей Победой! — Вам было комфортно в то время? — Конечно! Как и в 60-е, и в 70-е. Объясню. Страна летала в космос, строила ГЭС и возводила БАМ. В искусстве тоже наблюдался подъем — в театре, кино, на эстраде. Нет, не собираюсь лакировать или приукрашивать прошлое. Всякое случалось. В том числе и в моей жизни. В 1964 году мне посвятили фельетон в «Советской России». Назывался он «Лавры чохом» и рассказывал о том, как во время фестиваля в Грозном распоясавшийся певец Кобзон в пьяном виде врывался по ночам в чужие гостиничные номера, приставал к женщинам, терроризировал несчастных. Тогда печатное слово, вы уж извините за прямоту, имело несколько иную силу, нежели сейчас. Единственной публикации хватило, чтобы меня выбросили из теле— и радиоэфира, закрыли столичные концертные площадки, как и после с «Хава нагила». Уважаемые и заслуженные Вано Мурадели, Павел Лисициан, Эдуард Колмановский, Александр Юрлов специально пришли к главному редактору газеты, чтобы сказать: мы находились вместе с Кобзоном в Чечено-Ингушетии и готовы подтвердить, что он не творил описываемых в фельетоне безобразий, вел себя прилично. Все, кто был в той поездке, прекрасно знали, что причина появления пасквиля в ином: уязвленный журналист не смог простить, что я перешел ему дорогу. Он рассчитывал завязать лирические отношения с певицей Вероникой Кругловой, а она предпочла меня. Вот у отверженного товарища и родился в голове коварный план мести, он решил оклеветать более удачливого соперника. Думаю, главный редактор, который, кстати, был большим другом Мурадели, отдавал отчет в происходящем, тем не менее он сказал: «Вано, ты прав, но мы — правда». И все… Именно тогда на эстраде пышным цветом расцвел мой замечательный коллега Эдуард Хиль. Я ведь на год попал под запрет и на проходившем в Колонном зале и записывавшемся для телевидения авторском вечере покойного ныне Аркадия Островского не смог исполнить его новые произведения. «Лесорубов» и «Как провожают пароходы» спел Хиль. Они моментально стали шлягерами. Понятное дело, и песни хорошие, и Эдуард… Помню, в Театре эстрады подошла Клавдия Шульженко: «Что такой невеселый? Почему грустишь?» Говорю: «Да вот, Клавдия Ивановна, фельетон опубликовали, кислород перекрыли». Она усмехнулась: «Милый мой! Плюнь, не переживай. Год быстро пролетит, ты и не заметишь. О тебе хотя бы так пишут, а обо мне никак…» — В «Семнадцать мгновений весны» вы легко попали? — С Лиозновой без сложностей не бывает. Запись шла тяжело и мучительно. Микаэл Таривердиев сочинил для фильма семь песен, а прозвучали только «Мгновения» и «Песня о далекой Родине». До меня пробовались другие исполнители, вроде бы Татьяна Михайловна очень хотела Муслима Магомаева, но я этого тогда не знал. Мне было интересно экспериментировать. Сначала репетировал на даче у Роберта Рождественского, с которым дружил, потом ехал записываться на киностудию. Лиознова кричала: «Мне не нужен Кобзон, к которому все привыкли! Я ищу неузнаваемый голос! Пробуйте!» Хорошо, готов, но подскажите, что именно искать? В какой-то момент окончательно запутался и сказал: «Может, вам стоит пригласить театрального актера? Пусть прошепчет текст в микрофон». Своенравная Татьяна Михайловна тут же взорвалась: «Не указывайте, что мне делать!» Записывали по двадцать дублей, ничего не получалось. Наконец Лиознова выдавила из себя подобие комплимента: «Что-то близкое начинает прорисовываться…» Потому-то мое имя и не значилось в титрах сериала: образ Штирлица не должен был ни с кем ассоциироваться кроме Славы Тихонова. Вопрос даже не обсуждался! Лиознова не терпела, когда ей пытались перечить. Наверное, настоящий режиссер — всегда диктатор, иначе как бы Татьяна Михайловна удержала в узде звездную актерскую команду? — Какова судьба тех пяти песен, что не попали в фильм? — Потом я записал их. «Города, города», «А ты полюбишь»… Они не стали популярными. Возможно, все сложилось бы иначе, если бы мелодии удалось вплести в ткань картины, но Лиознова решила иначе. — Конкуренция на отечественном эстрадном олимпе в те годы была острой? — Ни до, ни после не задумывался о подобном, и это сильно облегчало жизнь. Никогда не считал себя первым и по этой причине не ревновал тех, кто популярнее меня. Такие всегда находились. Но и третьим я ведь тоже не был, стабильно занимал второе место. В своем жанре я спел все, что можно. Когда из жизни ушла Лидия Андреевна Русланова, переключился на русскую песню. После смерти Леонида Осиповича Утесова и Клавдии Ивановны Шульженко стал исполнять их репертуар, чтобы люди помнили. Работал помногу, по восемь-девять месяцев в году проводил на гастролях, собирал полные залы. Но моя популярность даже близко не стояла со славой Магомаева. Народ ломился на его концерты, что бы он ни пел — оперные арии, неаполитанские канцоне или эстрадные шлягеры. Муслим гремел так, как никто другой в нашей стране никогда греметь уже не будет. Пожалуй, лишь Пугачева смогла приблизиться к Магомаеву, но и она не достигла его высот. Это абсолютная величина, Эверест! Может, Гагарин пользовался такой же любовью людей, а больше и поставить рядом некого. У меня были хорошие отношения с Юрием Алексеевичем, я гордился знакомством с ним. Когда мы оба оказывались в Москве, обязательно встречались. Гагарин много раз приходил в мои съемные квартиры — сначала в Каретном Ряду, потом на Садовой-Самотечной. Собственным жильем я обзавелся лишь в 1964 году: купил кооперативную двушку на первом этаже дома 114А по проспекту Мира, заплатив первый взнос две тысячи четыреста рублей. Гагарин нередко приводил Германа Титова. Мы обедали в ресторане «Узбекистан» на Неглинке или в «Арагви» на улице Горького. Сидели, общались, в меру выпивали, вели беседы на разные житейские темы. Юра обожал петь. Делал это плохо, но очень любил! Особенно Гагарину нравились песни Пахмутовой и Добронравова. Впрочем, не только ему… — Как вы познакомились с Высоцким, Иосиф Давыдович? — У нас оказались общие друзья. Не только артисты, но и капитаны дальнего плавания, работавшие в Черноморском пароходстве и ходившие на круизных теплоходах. Лева Кравцов с «Азербайджана», Саша Назаренко с «Аджарии», Феликс Дашков с «Литвы», Иван Мироненко с «Белоруссии»… С осени по весну корабли плавали по Средиземноморью, по полгода не заходя в советские порты. По международному кодексу капитаны имели право бесплатно приглашать гостей на борт, предоставлять им каюту и стол. То, что мы покупали за чеки в «Березках», у моряков было в порядке вещей! Принимали нас с размахом: изысканная еда, виски, кубинские сигары, каюта люкс… Володя обожал круизы, находил окно в гастролях, брал Марину и отправлялся в путешествие. Особенно близкие отношения у Высоцкого сложились с Анатолием Гарагулей с «Грузии», которому Володя посвятил несколько песен. Гарагуля прошел Великую Отечественную, служил в авиации, моряком стал уже после Победы. Каждый из тех капитанов заслуживает отдельного рассказа! Была еще одна тема, которая сблизила меня с Высоцким. Любовь к зажигалкам. Мы оба их собирали. Казалось бы, экая безделица! Иди в ближайший табачный киоск и покупай, какие хочешь, на любой вкус. Но это сейчас, а раньше товар относился к разряду дефицитных, зажигалок было мало, их привозили из-за границы, и занятие имело смысл. Вообще же мы с Володей принадлежали, как выразились бы сегодня, к разным тусовкам, находились по противоположные стороны баррикад. Он общался с Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной, а я дружил с Рождественским, Ваншенкиным и Гамзатовым. Они — как бы оппозиция, фронда, мы же — как бы просоветский официоз. Это деление очень условное, поскольку и те и другие всегда оставались патриотами своей страны. Первую книгу Высоцкого «Нерв», которая, к сожалению, увидела свет уже после его смерти, по моей рекомендации издал Роберт. Я сказал тогда Володиным друзьям: «Не вздумайте никого просить. Все равно не разрешат. А Рождественскому как секретарю Союза писателей не откажут. Он все сделает». Так и случилось, Роберт пробил выпуск сборника стихов… Почему-то вспомнил сейчас, как однажды в Сочи отдал Володе и Марине свой номер в гостинице: их не хотели селить вместе из-за того, что они не были официально расписаны. Встречались мы и дома у Высоцкого, когда он жил на Матвеевской и позже на Грузинах. Володя звонил, я брал Нелю и ехал. Иногда на всю ночь. Он пел, мы слушали… О том, что Высоцкий умер, я узнал от Валерия Янкловича, Володиного друга, который был с ним до последней минуты. Валера и Сева Абдулов попросили меня помочь с похоронами и публикацией некролога в какой-нибудь газете. Известие ошеломило, буквально оглушило, на мгновение я даже растерялся, а потом начал действовать. Вместе с отцом Володи и заместителем директора Театра на Таганке поехал на Ваганьковское кладбище. Семен Владимирович хотел, чтобы сына непременно похоронили на аллее поэтов, где лежит Сергей Есенин. Я попытался объяснить, что на панихиду придут толпы народа, которые вытопчут все вокруг. И потом люди будут ломиться к Володе. Надо его положить поближе к входу, чтобы посетители не блуждали среди чужих могил. И показал: «Вот здесь, напротив кладбищенской конторы». Директор Ваганьковского лишь руками замахал: «Да вы что?! Меня же уволят!» Я говорю: «Не волнуйся! Постараюсь все организовать». Ведь определиться с местом — даже не полдела. Сначала нужно было получить разрешение на Ваганьковское. Зампредом Мосгорисполкома в 1980 году был Сергей Коломин. Он хорошо ко мне относился, а главное — любил Высоцкого. Сергей Михайлович выслушал мою просьбу и сказал: «Пиши бумагу». Через три дня Володю похоронили… Работяги, копавшие для него могилу, не взяли за работу ни копейки. Отказались, сказав, что для Высоцкого все сделают бесплатно. А коротенький некролог я попытался пристроить в «Комсомольскую правду». Специально звонил Борису Пастухову, первому секретарю ЦК ВЛКСМ. Да, требовалось персональное вмешательство большого начальника. В Москве ведь шли Олимпийские игры, огорчать советский народ дурными известиями не рекомендовалось… Продолжение >>>Право голоса (Итоги, Москва)

Иосиф Кобзон — о песнях под рвущимися бомбами, о законах большой ссоры и правилах вечной дружбы, о том, как пел в Колонном зале «Хава нагила» и едва не вылетел из компартии, что ему сказала Галина Брежнева и как на него посмотрел Иосиф Сталин Оказавшись года три назад вместе с Кобзоном в Донецке, я предложил съездить к памятнику, установленному земляками в его честь. Глядя на скульптуру, «отлитую» пусть и не в граните, но в бронзе, Иосиф Давыдович укоризненно проговорил: «Ну что же вы… Это монумент! Памятники покойникам ставят, чтобы о них помнили. А я, как ни крути, живой…» — Побрюзжим, Иосиф Давыдович? — Как скажете. Но жаловаться на жизнь все равно не буду. Не люблю скулить. Да и оснований выжимать слезу нет. В личном плане у меня, слава богу, все благополучно: жена и дети здоровы, старшие внуки учатся, младшие готовятся в школу. Отношения в семье хорошие, не ссоримся, не воюем. Хотя, конечно, чувство страха мне знакомо. Иногда среди ночи вдруг вскинусь от безотчетного чувства тревоги и лежу не в силах заснуть, пытаясь понять, что же послужило причиной беспокойства. Если уж говорить совсем строго, жизнь — страшная штука, ничего не боятся лишь конченые дураки, к каковым себя не отношу. Думаете, мороз в буквальном и переносном смыслах не бегал у меня по коже, когда холодным мартовским днем 1969 года пел на Нижне-Михайловской погранзаставе у острова Даманский? Плац, где обычно проходил развод караула, был заполнен свежесколоченными гробами, в которых лежали убитые ребята. Я стоял над их телами и, стараясь не смотреть под ноги, исполнял написанную по горячим следам Яном Френкелем и Игорем Шафераном песню «Двадцатая весна»: «Спите, мальчики, спите спокойно, солдаты! Будет высшей наградою вам тишина…» Помню полковника Демократа Леонова, командира Иманского погранотряда. Он не скрывал слез. Китайский снайпер застрелит его через десять дней, во время второго пришествия. А первая атака на остров пошла 2 марта. Тогда погиб тридцать один пограничник, включая начальника Нижне-Михайловки старшего лейтенанта Ивана Стрельникова. Я как услышал в новостях, что на границе идут жестокие бои, сразу пошел в ЦК комсомола и попросил, чтобы отправили на Дальний Восток. Хотел морально поддержать ребят. В Благовещенск мы прилетели 5-го. В нашей группе был и Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Георгий Мосолов. В 62-м году он дважды пережил клиническую смерть после тяжелейшей аварии опытного истребителя, но даже видавший виды Георгий Константинович с трудом сдерживал эмоции, глядя на молоденьких солдатиков, отразивших атаки толп китайцев. Политбюро ЦК КПСС приняло тогда трагическое решение, что все погибшие бойцы должны быть похоронены на заставе. Дескать, они сражались за советскую землю и останутся лежать в ней, а мы ни пяди врагу не отдадим. Возможно, с точки зрения патриотической пропаганды все делалось правильно, но если посмотреть с общечеловеческих позиций… Приехали родители, желая отвезти сыновей на родину, а им не отдают тела. Детей уже не вернешь, но хотя бы разрешите матерям и отцам по-людски поплакать над могилкой! Нет, нельзя… Политика! На Даманском мы провели три дня, выступили на соседних заставах. Да, было страшно. Все понимали: китайцы могут полезть в любой момент. Это случилось вскоре после нашего отъезда. Тогда-то и погиб Демократ Леонов… А мы вернулись в Москву, где в прессе продолжалась начатая задолго до столкновений на границе дискуссия о молодежи. Мол, потерянное поколение, у него на уме лишь клеши, битлы да длинные патлы. Кому оборонять отечество, если оно окажется в опасности? Но ведь защитили! Младший сержант Юра Бабанский, который в мирное время не отличался образцовым поведением, в бою взял на себя командование подразделением, когда погиб начальник заставы. Юре присвоили звание Героя Советского Союза. К счастью, он выжил, через много лет ушел в отставку в звании генерал-лейтенанта. Юрий Васильевич и сегодня здравствует. А его ровесник пулеметчик Володя Орехов 15 марта 69-го пал в бою и стал героем посмертно… Это я к тому, что не стоит пенять на молодых. Когда надо, они свое слово скажут. Чувство патриотизма генетически живет в каждом поколении, ни секунды не сомневаюсь в этом. Вспомните, какое беспримерное мужество показывали наши ребята в Афганистане! А ведь там было не менее страшно, чем на Даманском. Именно в Афгане я понял, каково это — чувствовать опасность спиной. Интуитивно резко оборачивался и ловил на себе недобрый взгляд или пригибался до того, как откуда-то сзади доносился звук выстрела. Приходилось выступать и под огнем душманов, когда взрывной волной срывало крышу с модуля, исполнявшего роль импровизированного концертного зала. Но нас так тщательно и аккуратно охраняли, что за все годы не было ни одного несчастного случая с артистическими бригадами. В первый раз я прилетел в Кабул в апреле 1980 года в составе официальной делегации во главе с секретарем ЦК КПСС Михаилом Зимяниным. Нас пригласили на торжества по случаю второй годовщины афганской революции. А в стране уже бушевала война, в которой все глубже увязали советские войска. В Кабуле я познакомился с Тимуром Гайдаром, Генрихом Боровиком, Леонидом Золотаревским и другими военными корреспондентами, вошедшими в Афганистан в декабре 79-го с первыми нашими частями. Они и ввели меня в курс дела, объяснили, что происходит вокруг. За завтраком я обратился к послу СССР Фикряту Табееву и партайгеноссе Михаилу Зимянину. «Как же так, товарищи? — спрашиваю. — Я приехал с артистической бригадой, мы готовы выступить перед нашими воинами-интернационалистами, поддержать боевой дух. Дайте поработать…» Фикрят Ахмеджанович возразил: «Без разрешения Политбюро ЦК нельзя. Опасно! А вдруг вас убьют, Иосиф? Что мы скажем советскому народу?» Я попытался успокоить: «Да мы потихонечку, аккуратненько…» Первый концерт дали в 50-м авиаполку, на местном сленге именовавшемся полтинником. С этого и началась эпоха культурного обслуживания Афгана. В последние перед выводом войск годы там работало до тридцати творческих коллективов, в том числе детские. Самое страшное при поездках в Кабул — взлет и посадка. Большегрузные транспортные Илы стартовали почти вертикально вверх и столь же стремительно плюхались вниз, чтобы не попасть под запущенную с ближайшей горки ракету из «Стингера», которую привез на добродушном ослике мирный с виду дехканин… — Вам платили фронтовые? — Стандартный гонорар плюс суточные в афгани. Чтобы не бегать по рынкам и не покупать там всякое барахло вроде дубленок сомнительного качества, мы обменивали местную валюту на внешторговские чеки, а уже потом в Москве отоваривали их в магазинах «Березка». Правда, большие желания редко совпадали со скромными возможностями, обычно все ограничивалось жвачкой для детей, американскими сигаретами для друзей и импортной выпивкой для гостей. Кстати, именно в Кабуле я узнал, что у слова «чекистка» есть иное значение, кроме общеизвестного. В разговорах офицеров и военспецов часто мелькало: отдал чекистке, заплатил чекистке. Сначала по наивности думал, будто речь и вправду идет о сотрудницах спецслужб, но потом опытные товарищи, покатываясь от хохота и дивясь моей наивности, растолковали: так называли девушек легкого поведения, которые брали за свои услуги чеками Внешторга… Воспоминания об Афганистане вызывают у меня смешанные чувства. Много там было героического, но и глупостей хватало. Казалось бы, такая мелочь — питьевая вода. А в условиях полупустыни это превратилось в серьезную проблему. Неужели государство, в несметном количестве поставлявшее в Кабул оружие, технику и боеприпасы, не могло позаботиться, чтобы солдатики не травились сомнительным пойлом из ржавого водопровода и первобытных колодцев? Да, привозили какую-то сладкую газировку с пошловатым названием SiSi, но, во-первых, она совершенно не утоляла жажду, во-вторых, ее в любом случае не хватало на всех. В результате многие ребята переболели гепатитом, ходили с желтушными лицами. А во что превращались ноги, закованные на тридцатиградусной жаре в кирзу? Кожными заболеваниями страдали все поголовно. В свое время предлагалось переобуть наш армейский контингент в кроссовки, чтобы солдаты не мучились, но высокое начальство не поддержало идею. Нельзя, не по уставу! Значит, погибать разрешалось, да и убивать, кстати, тоже, а вот чуть облегчить быт, сделать его не столь тягостным — ни в коем случае! — С Борисом Громовым вы когда познакомились, Иосиф Давыдович? — В том же 80-м. Он командовал дивизией в Афганистане, потом приезжал туда как представитель Генштаба, командовал 40-й армией, выводил ее на родину в 89-м. После этого мы неоднократно виделись в Киеве, где Борис Всеволодович возглавил военный округ, вошел в политбюро ЦК компартии Украины. В конце 90-го он стал первым заместителем министра внутренних дел СССР и приехал на мою дачу в Баковку. Когда-то она принадлежала маршалу Рыбалко, в 1976 году я купил ее за астрономическую по тем временам сумму семьдесят пять тысяч рублей. Собирал по друзьям, у Оскара Фельцмана занял, у Роберта Рождественского, три года потом долги отдавал… Вот на этой-то даче после перевода в Москву Громов и бывал ежедневно. Я помог ему найти участок по соседству. Он и сейчас живет там, правда, дом новый построил. Жены близко дружили, между нами отношения сложились по-настоящему братские, но все рухнуло в 2000-м, когда Громов стал губернатором Московской области… Не хочу углубляться в тему, поскольку дал себе слово, что не буду публично обсуждать ее ни при каких обстоятельствах. Мои контакты с Борисом Всеволодовичем прекращены окончательно и бесповоротно, но о причинах развода рассказывать не стану. И не пытайте… Зачем ходить по сожженным мостам? Бессмысленное занятие. Как писал Марк Лисянский, «брат может другом вдруг не оказаться, зато уж друг — он непременно брат…» — Значит, с Громовым ваши пути-дорожки разошлись, но с Лужковым, надо понимать, вы по-прежнему в одной лодке? В отличие от многих других, поспешивших от него откреститься. — Меня не перестает удивлять поведение людей. Разве не знали московские руководители, что после принудительной отставки мэра большинство не усидят в креслах, их дни в высоких кабинетах сочтены? И ежу было понятно: новый градоначальник станет перетряхивать команду, убирая старых игроков. Они могли уйти красиво, не теряя достоинства. Выразить отношение к происходящему, честно заявить позицию. Это ведь ученики Лужкова! Неужели расстреляли бы, решись кто-нибудь сказать слова благодарности в адрес Юрия Михайловича? Нет, сдали учителя в секунду, глазом не моргнули! Вот что бы я сделал в такой ситуации? Заявил: столичное правительство в полном составе слагает с себя полномочия. Не в знак протеста, нет. А по закону и в силу сложившихся обстоятельств. Не исключаю, кстати, что Собянин не уволил бы рискнувших морально поддержать предшественника. За их честность и принципиальность. Знаете, в первые дни после отставки Лужкова я много времени проводил с ним рядом и могу сказать: его мобильный вдруг замолчал. Будто отрезало! В какой-то момент я не выдержал и обратился к Ресину, ближайшему сподвижнику мэра на протяжении долгих лет: «Владимир Иосифович, неплохо бы вам поговорить с Юрием Михайловичем. Хотя бы по телефону… Он сейчас в очень непростом положении». Ресин ответил: «Я сделал все, что мог. Лужкову оставили машину, охрану, персональную пенсию. Если считаешь, что этого недостаточно, позвоню ему. Хорошо, Иосиф». Но так и не позвонил… Нет, не хочу судить других. Каждый делает свой выбор. Я от Юрия Михайловича не отвернусь. Хотя бы за то, что при нем Мосгордума стала выделять на культуру семь процентов городского бюджета в год, а не в десять раз меньше, как на федеральном уровне. Повторяю, морально Лужкову крайне тяжело. Да, президент имеет право высказывать претензии любому чиновнику, но все же, на мой взгляд, не стоило так жестко и даже грубо поступать со знаковой фигурой российской политики, каковой на протяжении долгих лет являлся мэр Москвы. В конце концов, можно было убрать его, если перестал пользоваться доверием, но не выставлять как нашкодившего школьника вон из класса! Лужков не сомневался, что ему дадут доработать отпущенный срок. Утром в день отставки ехал в мэрию, спешил на заседание городского правительства, когда по радио в машине услышал новость. Никто не позвонил ему, не предупредил… Юрий Михайлович оказался внутренне не готов к такому обращению. Как и к тому, что те, кто вчера в три погибели сгибался при встрече с ним и считал за счастье поймать на себе его взгляд, сегодня вдруг перестанут здороваться, чуть ли не на другую сторону улицы перебегать — лишь бы не столкнуться нос к носу. Страшное ощущение! Я уже не говорю, что Юрий Михайлович привык просыпаться каждое утро в шесть часов и заниматься делами. Это человек неуемной энергии, он не мыслит себя без работы. Он и сейчас не сидит на месте, но лишь тенниса и гольфа ему мало, нужно серьезное, настоящее занятие, а тут вдруг вакуум… — Вы когда-нибудь оказывались в подобном положении? — Не столь сурово, но бывало. И даже не раз. Помню, мне пересказывали анекдотичную дискуссию между советскими режиссерами и их зарубежными коллегами, случившуюся в 60-е годы на Московском кинофестивале. Иностранцы долго нахваливали наше кино, говоря, какие замечательные тут актеры и операторы, а потом посетовали на жанровое однообразие картин. Мол, вам явно не хватает триллера или хоррора. В ответ идеологически подкованные товарищи возразили, что в окружающей социалистической действительности нет материала для фильмов ужаса. Тогда кто-то из гостей сказал: «Почему же? Могу с ходу предложить тему. Коммунист теряет партбилет. Чем не Хичкок?» Вот и со мной однажды приключилось нечто похожее. В Колонном зале Дома союзов проходил торжественный концерт, посвященный юбилею ССОД — Союза советских обществ дружбы. На вечере присутствовали многочисленные иностранные делегации и наше высокое начальство. Сначала я исполнил песни на венгерском, болгарском и немецком языках, а в финале спел «Хава нагила». Дело в том, что буквально накануне я вернулся из Тель-Авива, где дал в некотором смысле исторический концерт. Наши страны еще не установили дипломатических отношений, а тут вдруг выступление советского певца! Принимали меня прекрасно, показали Назарет, Ашкелон, Беэр-Шеву, другие города… Словом, я счел, что не совершу большой крамолы, если спою еврейскую мелодию и в Колонном зале. Посвятил ее сидевшему среди зрителей Йораму Гужанскому, председателю общества Израиль — СССР, который, собственно, и организовывал мою поездку на Святую землю. Едва зазвучала «Хава нагила», часть арабской делегации встала и демонстративно вышла из зала. Они не понимали: Гужанский не враг им, а друг, он старается погасить конфликт между Палестиной и Израилем… На следующий день разгорелся дикий скандал! Меня вызвали на ковер в горком партии, где заведующий отделом культуры с не самой русской фамилией Глинский начал, потрясая кулаками, кричать о проявленной политической близорукости и потере бдительности. Попытки объясниться ни к чему хорошему не привели, Глинский лишь еще сильнее распалялся. В конце разговора он заявил, что персональное дело коммуниста Кобзона будет рассмотрено на собрании парторганизации «Москонцерта». Дескать, пусть товарищи по цеху дадут принципиальную оценку. Видимо, решение о показательной порке принималось заранее, поскольку мне снова не дали сказать ни слова в защиту. На голосование был поставлен вопрос об исключении «заблудшей овцы» из рядов компартии. Народ дружно поднял руки… В Сокольническом райкоме и МГК КПСС резолюцию поддержали, оставалась последняя инстанция — ЦК. Я прекрасно понимал: если сдам билет, долго не сумею отмыться. С таким клеймом для меня закроются и телевидение, и радио, и основные концертные площадки. Советская машина работала четко. Певец Кобзон перестал бы существовать, его стерли бы ластиком, как описку в тетрадке. Точнее, гастролировать по стране я мог, но без права выступать в Москве. Вакуум или нет, но атмосфера предельно некомфортная, уж поверьте. Словом, я обратился к Борису Пастухову, которого хорошо знал со времен его работы в комсомоле, и попросил о помощи. А Борис Николаевич соседствовал квартирами с Иваном Густовым, зампредом Комитета партийного контроля при ЦК КПСС, где приговор, так сказать, приводился в исполнение. Вот Пастухов по-соседски и обратился с просьбой пересмотреть мое дело, не судить слишком строго. В КПК призыву вняли и рекомендовали бюро горкома не исключать меня из партии, а ограничиться строгим выговором с занесением в учетную карточку. За все ту же политическую близорукость. Я был согласен на любой «диагноз», лишь бы в КПСС оставили! И все-таки «Хава нагила» долго еще мне аукалась. Никто ведь официально не отменил команду на запрет Кобзона, поэтому год, пока выговор не сняли за сроком давности, я не мог попасть ни в телевизор, ни на московские концертные площадки. Старались меня не звать. На всякий случай… — Но вы же с Галиной Брежневой дружили. Попросили бы, чтобы папе на ушко шепнула. — Если бы все в жизни решалось так просто! Во-первых, Леонид Ильич к тому моменту отошел в мир иной, во-вторых, наши отношения с Галиной Леонидовной прекратились. Их, собственно, и раньше не было. Тогда ведь какая история приключилась? Мы встретились в парке Горького, попили пивка в чешском баре, после чего Галя предложила: «Хочешь послушать хорошую музыку?» Я, конечно, согласился. Сели в машину, поехали на дачу в Матвеевское. Только расположились, из Кремля возвращается Леонид Ильич. Увидел меня, спрашивает: «А ты что тут делаешь?» Говорю: «Да вот, в гости зашел». Галина вступилась: «Это я позвала, папа». Брежнев помолчал немного, потом сказал: «Зайди ко мне в кабинет, дочь». Пробыла она там минут десять. Вышла, я сразу к ней: «Ну?!» «Сердится», — отвечает. Я не выдержал: «Зачем ты только затащила сюда?» Галя стала смеяться: «Что ты трусишь? Не бойся, никто тебя не тронет!» Но настроение-то испорчено. Прошу: «Вызови машину, поеду домой». Я жил на проспекте Мира. Провожавший меня водитель, думаю, в звании полковника госбезопасности, не ниже, молчал всю дорогу, а когда остановился у моего дома, сказал напоследок: «Иосиф, ты хороший парень и поешь славно, но не делай больше этого, не приезжай к Леониду Ильичу». Я ответил: «Понял». И с тех пор там не показывался, товарища генерального секретаря ЦК партии видел только по телевизору да еще на кремлевских приемах. Как, впрочем, и его предшественника Хрущева. Дважды меня приглашали и к супруге Никиты Сергеевича. Каждый год 8 Марта Нина Петровна принимала на Ленинских горах жен иностранных послов, аккредитованных в Москве, поздравляла их с праздником, а после ужина устраивала концерт в честь гостий. Говорила она при этом так: «Сейчас перед вами выступит наша художественная самодеятельность». И на сцену выходили Плисецкая, Зыкина, Магомаев, Пахмутова, Кобзон… Иногда начинаю вспоминать и ловлю себя на мысли: неужели это со мной было? Ладно, Нина Петровна, но я два раза видел живого Иосифа Виссарионовича! В 46-м году победил на областной школьной олимпиаде в Сталине, как тогда назывался Донецк, потом на республиканской в Киеве и попал на заключительный концерт. В Москве провел неделю. Нас сводили в «Детский мир», купили новые рубахи, брюки, пионерские галстуки, угощали мороженым… Приятные впечатления! А выступали мы в Кремле. Перед выходом на сцену нам строго-настрого запретили смотреть в сторону ложи, где сидел вождь народов, но детское любопытство пересилило. Что вы хотите от девятилетнего пацана? Исполнял я песню «Летят перелетные птицы». Мне показалось, Сталин внимательно слушает и улыбается… Через два года я повторно оказался в числе победителей конкурса, отобранных для поездки в Москву. На этот раз пел «Пшеницу золотую»: Мне хорошо, колосья раздвигая, Сюда ходить вечернею порой. Стеной стоит пшеница золотая По сторонам дорожки полевой… Иосиф Виссарионович сидел в ложе и аплодировал… Несколько лет назад я с коллегами-артистами летел на Украину и в самолете рассказал связанный со Сталиным эпизод. Саша Серов слушал меня, слушал, а потом говорит: «Не удивлюсь, если выяснится, что вы, Иосиф Давыдович, и перед Лениным выступали…» Врать не буду, перед Владимиром Ильичом не пел, но первые концерты помню. Когда к моему отчиму Михаилу Раппопорту приходили его фронтовые друзья, они сначала пили водяру вперемежку с пивом, а потом звали меня. Я забирался на табурет и начинал петь. «Темную ночь», «Синий платочек»… Ветераны слушали, не скрывая слез, а я стеснялся спросить, почему они плачут. Как же мы все гордились нашей Победой! — Вам было комфортно в то время? — Конечно! Как и в 60-е, и в 70-е. Объясню. Страна летала в космос, строила ГЭС и возводила БАМ. В искусстве тоже наблюдался подъем — в театре, кино, на эстраде. Нет, не собираюсь лакировать или приукрашивать прошлое. Всякое случалось. В том числе и в моей жизни. В 1964 году мне посвятили фельетон в «Советской России». Назывался он «Лавры чохом» и рассказывал о том, как во время фестиваля в Грозном распоясавшийся певец Кобзон в пьяном виде врывался по ночам в чужие гостиничные номера, приставал к женщинам, терроризировал несчастных. Тогда печатное слово, вы уж извините за прямоту, имело несколько иную силу, нежели сейчас. Единственной публикации хватило, чтобы меня выбросили из теле— и радиоэфира, закрыли столичные концертные площадки, как и после с «Хава нагила». Уважаемые и заслуженные Вано Мурадели, Павел Лисициан, Эдуард Колмановский, Александр Юрлов специально пришли к главному редактору газеты, чтобы сказать: мы находились вместе с Кобзоном в Чечено-Ингушетии и готовы подтвердить, что он не творил описываемых в фельетоне безобразий, вел себя прилично. Все, кто был в той поездке, прекрасно знали, что причина появления пасквиля в ином: уязвленный журналист не смог простить, что я перешел ему дорогу. Он рассчитывал завязать лирические отношения с певицей Вероникой Кругловой, а она предпочла меня. Вот у отверженного товарища и родился в голове коварный план мести, он решил оклеветать более удачливого соперника. Думаю, главный редактор, который, кстати, был большим другом Мурадели, отдавал отчет в происходящем, тем не менее он сказал: «Вано, ты прав, но мы — правда». И все… Именно тогда на эстраде пышным цветом расцвел мой замечательный коллега Эдуард Хиль. Я ведь на год попал под запрет и на проходившем в Колонном зале и записывавшемся для телевидения авторском вечере покойного ныне Аркадия Островского не смог исполнить его новые произведения. «Лесорубов» и «Как провожают пароходы» спел Хиль. Они моментально стали шлягерами. Понятное дело, и песни хорошие, и Эдуард… Помню, в Театре эстрады подошла Клавдия Шульженко: «Что такой невеселый? Почему грустишь?» Говорю: «Да вот, Клавдия Ивановна, фельетон опубликовали, кислород перекрыли». Она усмехнулась: «Милый мой! Плюнь, не переживай. Год быстро пролетит, ты и не заметишь. О тебе хотя бы так пишут, а обо мне никак…» — В «Семнадцать мгновений весны» вы легко попали? — С Лиозновой без сложностей не бывает. Запись шла тяжело и мучительно. Микаэл Таривердиев сочинил для фильма семь песен, а прозвучали только «Мгновения» и «Песня о далекой Родине». До меня пробовались другие исполнители, вроде бы Татьяна Михайловна очень хотела Муслима Магомаева, но я этого тогда не знал. Мне было интересно экспериментировать. Сначала репетировал на даче у Роберта Рождественского, с которым дружил, потом ехал записываться на киностудию. Лиознова кричала: «Мне не нужен Кобзон, к которому все привыкли! Я ищу неузнаваемый голос! Пробуйте!» Хорошо, готов, но подскажите, что именно искать? В какой-то момент окончательно запутался и сказал: «Может, вам стоит пригласить театрального актера? Пусть прошепчет текст в микрофон». Своенравная Татьяна Михайловна тут же взорвалась: «Не указывайте, что мне делать!» Записывали по двадцать дублей, ничего не получалось. Наконец Лиознова выдавила из себя подобие комплимента: «Что-то близкое начинает прорисовываться…» Потому-то мое имя и не значилось в титрах сериала: образ Штирлица не должен был ни с кем ассоциироваться кроме Славы Тихонова. Вопрос даже не обсуждался! Лиознова не терпела, когда ей пытались перечить. Наверное, настоящий режиссер — всегда диктатор, иначе как бы Татьяна Михайловна удержала в узде звездную актерскую команду? — Какова судьба тех пяти песен, что не попали в фильм? — Потом я записал их. «Города, города», «А ты полюбишь»… Они не стали популярными. Возможно, все сложилось бы иначе, если бы мелодии удалось вплести в ткань картины, но Лиознова решила иначе. — Конкуренция на отечественном эстрадном олимпе в те годы была острой? — Ни до, ни после не задумывался о подобном, и это сильно облегчало жизнь. Никогда не считал себя первым и по этой причине не ревновал тех, кто популярнее меня. Такие всегда находились. Но и третьим я ведь тоже не был, стабильно занимал второе место. В своем жанре я спел все, что можно. Когда из жизни ушла Лидия Андреевна Русланова, переключился на русскую песню. После смерти Леонида Осиповича Утесова и Клавдии Ивановны Шульженко стал исполнять их репертуар, чтобы люди помнили. Работал помногу, по восемь-девять месяцев в году проводил на гастролях, собирал полные залы. Но моя популярность даже близко не стояла со славой Магомаева. Народ ломился на его концерты, что бы он ни пел — оперные арии, неаполитанские канцоне или эстрадные шлягеры. Муслим гремел так, как никто другой в нашей стране никогда греметь уже не будет. Пожалуй, лишь Пугачева смогла приблизиться к Магомаеву, но и она не достигла его высот. Это абсолютная величина, Эверест! Может, Гагарин пользовался такой же любовью людей, а больше и поставить рядом некого. У меня были хорошие отношения с Юрием Алексеевичем, я гордился знакомством с ним. Когда мы оба оказывались в Москве, обязательно встречались. Гагарин много раз приходил в мои съемные квартиры — сначала в Каретном Ряду, потом на Садовой-Самотечной. Собственным жильем я обзавелся лишь в 1964 году: купил кооперативную двушку на первом этаже дома 114А по проспекту Мира, заплатив первый взнос две тысячи четыреста рублей. Гагарин нередко приводил Германа Титова. Мы обедали в ресторане «Узбекистан» на Неглинке или в «Арагви» на улице Горького. Сидели, общались, в меру выпивали, вели беседы на разные житейские темы. Юра обожал петь. Делал это плохо, но очень любил! Особенно Гагарину нравились песни Пахмутовой и Добронравова. Впрочем, не только ему… — Как вы познакомились с Высоцким, Иосиф Давыдович? — У нас оказались общие друзья. Не только артисты, но и капитаны дальнего плавания, работавшие в Черноморском пароходстве и ходившие на круизных теплоходах. Лева Кравцов с «Азербайджана», Саша Назаренко с «Аджарии», Феликс Дашков с «Литвы», Иван Мироненко с «Белоруссии»… С осени по весну корабли плавали по Средиземноморью, по полгода не заходя в советские порты. По международному кодексу капитаны имели право бесплатно приглашать гостей на борт, предоставлять им каюту и стол. То, что мы покупали за чеки в «Березках», у моряков было в порядке вещей! Принимали нас с размахом: изысканная еда, виски, кубинские сигары, каюта люкс… Володя обожал круизы, находил окно в гастролях, брал Марину и отправлялся в путешествие. Особенно близкие отношения у Высоцкого сложились с Анатолием Гарагулей с «Грузии», которому Володя посвятил несколько песен. Гарагуля прошел Великую Отечественную, служил в авиации, моряком стал уже после Победы. Каждый из тех капитанов заслуживает отдельного рассказа! Была еще одна тема, которая сблизила меня с Высоцким. Любовь к зажигалкам. Мы оба их собирали. Казалось бы, экая безделица! Иди в ближайший табачный киоск и покупай, какие хочешь, на любой вкус. Но это сейчас, а раньше товар относился к разряду дефицитных, зажигалок было мало, их привозили из-за границы, и занятие имело смысл. Вообще же мы с Володей принадлежали, как выразились бы сегодня, к разным тусовкам, находились по противоположные стороны баррикад. Он общался с Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной, а я дружил с Рождественским, Ваншенкиным и Гамзатовым. Они — как бы оппозиция, фронда, мы же — как бы просоветский официоз. Это деление очень условное, поскольку и те и другие всегда оставались патриотами своей страны. Первую книгу Высоцкого «Нерв», которая, к сожалению, увидела свет уже после его смерти, по моей рекомендации издал Роберт. Я сказал тогда Володиным друзьям: «Не вздумайте никого просить. Все равно не разрешат. А Рождественскому как секретарю Союза писателей не откажут. Он все сделает». Так и случилось, Роберт пробил выпуск сборника стихов… Почему-то вспомнил сейчас, как однажды в Сочи отдал Володе и Марине свой номер в гостинице: их не хотели селить вместе из-за того, что они не были официально расписаны. Встречались мы и дома у Высоцкого, когда он жил на Матвеевской и позже на Грузинах. Володя звонил, я брал Нелю и ехал. Иногда на всю ночь. Он пел, мы слушали… О том, что Высоцкий умер, я узнал от Валерия Янкловича, Володиного друга, который был с ним до последней минуты. Валера и Сева Абдулов попросили меня помочь с похоронами и публикацией некролога в какой-нибудь газете. Известие ошеломило, буквально оглушило, на мгновение я даже растерялся, а потом начал действовать. Вместе с отцом Володи и заместителем директора Театра на Таганке поехал на Ваганьковское кладбище. Семен Владимирович хотел, чтобы сына непременно похоронили на аллее поэтов, где лежит Сергей Есенин. Я попытался объяснить, что на панихиду придут толпы народа, которые вытопчут все вокруг. И потом люди будут ломиться к Володе. Надо его положить поближе к входу, чтобы посетители не блуждали среди чужих могил. И показал: «Вот здесь, напротив кладбищенской конторы». Директор Ваганьковского лишь руками замахал: «Да вы что?! Меня же уволят!» Я говорю: «Не волнуйся! Постараюсь все организовать». Ведь определиться с местом — даже не полдела. Сначала нужно было получить разрешение на Ваганьковское. Зампредом Мосгорисполкома в 1980 году был Сергей Коломин. Он хорошо ко мне относился, а главное — любил Высоцкого. Сергей Михайлович выслушал мою просьбу и сказал: «Пиши бумагу». Через три дня Володю похоронили… Работяги, копавшие для него могилу, не взяли за работу ни копейки. Отказались, сказав, что для Высоцкого все сделают бесплатно. А коротенький некролог я попытался пристроить в «Комсомольскую правду». Специально звонил Борису Пастухову, первому секретарю ЦК ВЛКСМ. Да, требовалось персональное вмешательство большого начальника. В Москве ведь шли Олимпийские игры, огорчать советский народ дурными известиями не рекомендовалось… Продолжение >>>

Источник: rus.ruvr.ru

Добавить комментарий