Татьяна Малкина. Речь части

Татьяна Малкина. Речь части
Не хочется много о Дне. Потому что опять Лужков на скверном славянском порет чушь, потому что опять перекрыли движение в городе, чтобы опять по нему маршировали Православные хоругвеносцы и иже с ними. Потому что опять по разнарядке казенными автобусами свозят подпадающих под номенклатуру молодежь и подростков, потому что памятник Кириллу и Мефодию по уродству своему может соперничать разве что с памятником Жукову у новосляпанных Иверских ворот. По всему не хочется. Но трудно не заметить.

Не хочется много о Дне. Потому что опять Лужков на скверном славянском порет чушь, потому что опять перекрыли движение в городе, чтобы опять по нему маршировали Православные хоругвеносцы и иже с ними. Потому что опять по разнарядке казенными автобусами свозят подпадающих под номенклатуру молодежь и подростков, потому что памятник Кириллу и Мефодию по уродству своему может соперничать разве что с памятником Жукову у новосляпанных Иверских ворот. По всему не хочется. Но трудно не заметить.

Татьяна Малкина. Речь части

Когда в жизни Бродского уже произошли события, навсегда предопределившие его жизненный путь, меня еще не было на свете. Но я полюбила его, как только научилась читать стихи (не Барто). И любила и буду любить. Безмолвно, безнадежно, то ревностью, то робостью томима…

Когда мне было жалких шестнадцать, в жизни моей появился огромный друг. Он жил в комнате в коммуналке в Столовом переулке, работал программистом, а потом учителем, пел и играл на гитаре, колотил стену, пытаясь в рамках экзотического тогда ушу сделать костяшки нежных еврейских рук нечувствительными к боли, воспитывал чужих детей, переводил Т. С. Элиотта (к слову, блестяще).

А в свободное от всего этого время, под шорох тараканьих лап и злые крики татарки Раи на заплесневелой кухне (а муж Раи, увы, был карлик и мент Коля, так что к крикам приходилось относиться бережно и с пониманием), мой друг бесконечно и неустанно перепечатывал на «Эрике» Бродского. Пять экземпляров под копирку, в нарушение всех санитарных норм, потому что пятый, слепой, предназначался мне. Это был как уже изданный Ардисом, так и загадочно появлявшийся из-за железной мировой закулисы совсем новый Бродский. И это было счастье. И наизусть все.

Помню, друг позвонил мне ночью, разбудив всех домашних, сказать про Нобелевскую премию. И я заорала так, что родителям пришлось забыть про сон, и, кажется, это был первый раз, когда мы втроем сели за кухонным столом и торжественно выпили какого-то алкоголя.

Потом я выросла, выучилась, купила много курточек для папы Карло и обзавелась дерзкой мечтой увидеть Бродского и потрогать его. Просто потрогать. Например, за обшлаг рукава. Или подобрать пепел, упавший с его сигареты и навсегда сохранить его в фиале с притертой пробочкой. Или — чем черт не шутит, — сказать ему: «Здравствуйте».

Или… И вот-вот уже, казалось, я могла попасть то в Нью-Йорк, то в Венецию, и уже я знала близко людей, которые трогали его… И как-то все назревало и собиралось. И уже не мой друг, а другой совсем мужчина, центр моей вселенной и моя Любовь с большой буквы, приехал из Нью-Йорка и рассказал мне, какой не очень-то приятный тип этот Бродский вообще-то. И мы впервые поссорились, и это была одна из трех настоящих ссор за десять лет любви. И уже поползли слухи, что Бродский серьезно думает наконец приехать. И я строила сложные планы проникновения самозванки на бал поэтов. И уже все устроила. Но он умер.

Признаться, я до сих пор не оправилась и не смирилась. Все эти годы я тихо уговаривала себя, что он, скорее всего, мне все равно не понравился бы, и, может быть даже, разбил бы мое сердце. У него раздражающая манера говорить вопросительное сорняк «да?» в конце фразы, у него толстые запястья и пепел в ноздрях. Ему явно присущи надменность, рассеянность в отношении людей на фоне безукоризненной внимательности к смыслам, глаза готового быть распятым, тщеславие, показной аскетизм, пижонство, цинизм, романтизм, гордыня, смирение, суета, распущенность, дисциплина, жесткость, мудрость. Типичный питерский еврейский невротик времен распада империи, в общем. Гений, черт бы его побрал, который имеет и право быть неприятным. Все равно по-прежнему дико хочется тронуть за обшлаг рукава.

Кто, в каком эротическом сне, мог бы представить себе, что в той самой стране, которая не только гнобила его, но и вовсе выкинула вон, в день его несостоявшегося семидесятилетия телевизионные каналы, об источниках финансирования которых даже патанатом человеческих душ Бродский вряд ли хотел бы знать подробности, будут соревноваться в показах документальных фильмов про него?
Тут, казалось бы, надо радоваться. Но не выходит. И фильмы-то так себе— крупицы пронзительной правды перемешаны с компостом банальностей и преют в нем. И друзья-биографы те еще: так и норовят, видимо, суровой справедливости ради, пульнуть какашкой-другой в могилу на острове. Или режиссер задумчиво и дружелюбно предполагает, что, будь советские правители попросвещенней, Бродский мог бы стать для Брежнева тем, чем Державин стал в свое время для Екатерины…

Но главное— то проступающее через все картинки и идиотские закадры одиночество Бродского, — которое не могут скрыть ни умелые, ни тем более неумелые документалисты. Ледяное космическое, оно же— экзистенциальное человеческое, одиночество поэта, ради которого в частности, и потрудились в свое время братья Кирилл и Мефодий, собственно. Которые были не то греками, не то славянами, не то тюрками, не то булгарами. Не суть важно. Важно лишь то, что они, согласно некоторым историческим источникам, создали для нас глаголицу. Из которой пошло быть все. И Бродский тоже. Или не «тоже», а «и наконец»?

Не знаю даже, может, и славно, что он умер. Потому что он никогда не узнает, что и теперь, как и прежде, даже отправь ты градоправителя столицы Российской империи в бессрочную ссылку за Полярный круг лишь с томиком Бродского в качестве развлечения, тот скорей найдет и обустроит полярных пчел, нежели прочтет хоть одну строку, вышедшую из-под пера означенного тунеядца… И что на родине поэта все не становится лучше, и по-прежнему, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова. *

…и при слове «грядущее» из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких зим уже безразлично, что
или кто стоит в углу у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное «до»,
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как даренной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.

Сходите сюда…

P. S. Спасибо Вам, дорогие наши Кирилл и Мефодий. Низкий Вам поклон за письменность в целом и за то, что Бродского не было бы без Вашей глаголицы, в частности. И, пожалуйста, не могли бы Вы устроить так, чтобы в следующем году эти ужасные люди, которые разбирают кириллицу лишь немного, для празднования в Вашу честь не перекрывали половину стольного града?

P. P. S. В документальном кино «Остров Бродского», показанном 24 мая на Первом канале, содержится неточность, с моей точки зрения, граничащая с диффамацией. Прелестная украинская жительница Венеции по имени Люда, которая утверждает, что лишь она одна ухаживает за могилой Бродского, возможно, и права формально: вряд ли кто-то, кроме нее, заботится о цветнике на этом заброшенном и угрюмом кладбище. Но визитеры идут нескончаемым потоком. Я была там зимой. Видела: море букетов, краюху заплесневелого черного хлеба, пять сигарет «Честерфилд», шесть свечей, три шариковые ручки, много почты для И. Б. в его железном почтовом ящике— как от русскоязычных корреспондентов, так и от англоязычных, как поэзия, так и проза, камушки на памятнике, по еврейскому обычаю. Нет другой такой намоленной могилы на этом прекрасном и никому не нужном грустном кладбище. Аминь.

Источник: gzt.ru

Добавить комментарий