Один час в архиве Свободы

Один час в архиве Свободы
Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем знакомить наших слушателей с радиоэфиром прошлых десятилетий. Среди популярных передач середины 1970-х были выпуски программы «Мы заграницей». Программа готовилась в парижской студии Свободы. Ее автор и составитель — Мария Васильевна Розанова. Не желая пользоваться чужим звуковым оформлением, она заставила Александра Галича петь и перепевать его знаменитую песню «Когда я вернусь» столько раз, пока не получился тот вариант, который ее устроил.

Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем знакомить наших слушателей с радиоэфиром прошлых десятилетий. Среди популярных передач середины 1970-х были выпуски программы «Мы заграницей». Программа готовилась в парижской студии Свободы. Ее автор и составитель — Мария Васильевна Розанова. Не желая пользоваться чужим звуковым оформлением, она заставила Александра Галича петь и перепевать его знаменитую песню «Когда я вернусь» столько раз, пока не получился тот вариант, который ее устроил.

Один час в архиве Свободы

Один час в архиве Свободы. Эфир 8-е декабря 75 года. Первая тема: русские писатели за рубежом.

Мария Розанова: В последние годы за границами Советского Союза оказались многие советские писатели — молодые и старые, всемирно известные, всесоюзно известные и почти неизвестные. Прозаики и поэты, романисты, эссеисты, честные реалисты, плотно связанные с добротной русской традицией, и авторы, склонные к современным завихрениям стиля. Словом — разные, сходные, зачастую, только в одном — в стремлении писать. И действительно, все пишут. Никто еще творчески не иссяк, не спился, не погиб под забором. Писатели пишут и даже печатаются. И, вдруг, на страницах газет начинают мелькать сообщения о выступлениях одного, другого, третьего… В Америке, в Италии, в Израиле. Ну, когда дает концерт Александр Галич, это никого не удивляет, это дело естественное, он у нас все-таки бард, ему и гитару в руки. Когда выступает поэт Иосиф Бродский, — тоже понятно, поэты всегда любили почитать свои стихи вслух, вспомним хотя бы выступления Маяковского в Политехническом музее. Но какая сила отрывает от письменного стола большого русского писателя Виктора Некрасова и бросает его из Франции в Швейцарию, из Швейцарии в Америку и еще дальше, и еще… С лекции на беседу, с беседы на митинг… И вот что говорит об этом сам Виктор Платонович Некрасов.

Виктор Некрасов: Оказавшись здесь, я понял, что у нас, русских, оказавшихся в Париже, в эмиграции, как говорится, есть своя задача: не только писать, но и говорить, общаться с людьми, что-то им рассказывать, о чем-то сообщать. В начале этого года я был в Англии, целый месяц. Выступал в университетах перед студентами, рассказывал о нашей литературе, о наших писателях, о моих друзьях, о том, чем я сейчас занят. И когда я смотрел на эти, назовем так, пытливые глаза, которые были на меня устремлены, на эти уши, которые слушали, мне казалось, и я думаю, что я не ошибаюсь, что я делаю какое-то дело. Когда потом, после Англии, а я объездил почти всю Англию, выступал во многих университетах, когда я попал Канаду, уже с другой миссий, с миссией выступать в защиту Валентина Мороза, который находится сейчас в тюрьме у нас, и когда я видел перед собой аудиторию уже другую — и студентов, и не студентов, которая прислушивалась к каждому моему слову (я говорил там по-украински), когда я говорил о Валентине Морозе и других украинцах, русских и евреях, которые сидят у нас дома в тюрьмах, в психушках, я понял, как это нужно, что мой голос доходит до этой аудитории, и доходит до другой аудитории. Мне кажется, что это одна из, может быть, основных задач, которая есть у нас, здесь сейчас живущих.
Недавно здесь, в Париже, был митинг, митинг, посвященный Леониду Плющу. Леонид Плющ, мой друг, близкий друг, сейчас находится в Днепропетровске в психушке. Его жена, когда встречается с ним (это бывает раз в две недели), видит, как он гаснет и гаснет. И когда я увидал в зале Мютюалите, в Париже, в одном из самых больших залов, увидал этот зал, заполненный до самого верха, когда я увидал (я сидел в президиуме) эти четыре тысячи людей… Причем это не правые, это не «реакция», как у нас любят говорить, это, скорее, левые разных направлений (но — левые!), когда я увидел эту массу людей, которая слушала выступавших в защиту Плюща, я могу сказать, что у меня наворачивались слезы. И когда меня представили, и я должен был что-то сказать, по-французски я говорю не очень хорошо, и я сказал только одну фразу: что все мы должны бороться за свободу Плюща. И когда зал разорвался от аплодисментов, я еле сдержался от слез.
А митинг кончился «Интернационалом». Не симптоматично ли это? Не важно ли это? Не нужно ли это и нам, и Плющу, и всем тем, кому дорога свобода? Кому дорога свобода и Плюща, и Глузмана, и Буковского? А за моей спиной было три портрета больших — Глузмана, Буковского и Плюща. Не нужна ли эта борьба? Да, нужна!

Мария Розанова: Но кроме основного дела, писания пером по бумаге, кроме митингов в защиту оставленных дома друзей, русскому писателю за границей пришлось превратиться еще и в учителя, и рассказывать миру о нашем понимании вещей, потому что вещи Востока и вещи Запада разошлись в своем понимании. И Западу, как мальчику, нужно объяснять, что такое советский хозрасчет, самиздат или, допустим, коммунальная квартира. А ведь так трудно объяснить иностранцу, даже хорошо знающему русский язык, что такое советская власть, КГБ, колхоз, Главлит… И здесь не надо раздражаться, здесь нужно иметь терпение, чтобы по слогам, как в детском саду, разъяснить эти слова и предметы. Недавно ленинградский поэт Василий Бетаки три недели ездил по университетам Англии и Шотландии. Он читал студентам стихи, говорил о переводах английской поэзии в СССР, читал свои переводы. Вот что он нам рассказал.

Василий Бетаки: В калейдоскопе британских университетов особенно интересен Сент-Андрюс, не только самый северный на островах, но один из самых старых. Основан он был Яковом IV, шотландкам королем, в самом конце XV века. Король этот, кстати, был просветитель Шотландии, создатель флота. Вообще личность этого всестороннего монарха чем-то напоминает мне Петра Великого. Город Сент-Андрюс на скалистом берегу Северного моря, вырос вокруг университета, таким образом он тоже был заложен назло надменному соседу, английскому королю Генриху VIII, которого все у нас помнят хотя бы по «Принцу и нищему» Марка Твена. Чтобы не посылать молодых шотландских аристократов учиться в Оксфорд или Кембридж, Яков основал свой университет. Все это я знал раньше. Но одно дело — книги, а другое — когда сталкиваешься носом к носу с традициями, соблюдаемыми уже пять веков. Встретил меня профессор Кристофер Барнс, переводчик Пастернака и знаток нашей современной поэзии. С ним мы ходили по городку, который я бы охарактеризовал как сочетание готики и зелени. Вот прошли мимо грандиозных стрельчатых руин аббатства Сент-Мэри, вышли к волнолому. На нем стояла группа молодежи в красных мантиях. Кроме красных мантий, я увидел знаменитые квадратные шапочки. Но на голове их носят в Сент-Андрюсе только девушки. Иногда попадались навстречу, на улицах или в зеленых дворах колледжей, студенты, чаще студентки, увешанные самыми разными вещами. У кого-то болталась на мантии кукла, тетрадка, у кого-то — заварной чайник и фотография в рамке, а один студент прошел мимо нас и через плечо у него висел чуть ли не метровой длины резиновый крокодил. Оказалось, это тоже традиция. Профессор Барнс объяснил мне, что на днях был, так называемый, Изюмный понедельник, когда все первокурсники выбирают себе «родителей» из числа студентов старших курсов. При этом они дарят выбранным «родителям» фунт изюма, откуда и название праздника, а те одаривают своих новых подопечных всякими предметами, которые студенты обязаны носить на себе или при себе. Эти забавные факты я привел потому, что захотелось отметить, насколько наши представления о Западе, от каких-то основных вещей до самой забавной мелочи, не похожи на книжное представление.
И самое, пожалуй, главное, — выезжая на Запад и, естественно, продолжая нашу общую работу для русского читателя, которому хотелось и хочется рассказать как можно больше о том, чего он сам не увидит, о том, как многообразен мир, я ни минуты не предполагал, что не менее важным окажется обратное: рассказать людям свободного мира о нас, живущих в лагерной зоне, размером в одну шестую земного шара. Я постепенно начал понимать, что их представления о нас верны лишь в общем. Ну, а в деталях…
Вот это самое «в деталях» и повернуло меня писать, рассказывать свободным людям о том, что такое несвобода. Не в общих словах, не в лозунгах, а просто — по бытовому. И вот лекции, которые я читал студентам западных университетов, оказались и похожими на те, что были в России, и странно непохожими. Особенно важнейшая часть их — ответы на вопросы. Она стала занимать здесь три четверти времени. О чем бы я не рассказывал перед разными аудиториями, о переводах ли английской поэзии на русский язык, о том, что такое цензура или что такое Союз писателей, вопросы были, чуть не каждый, как реплики из пьесы в театре абсурда. Таким частенько оказывались и мои ответы.
Представьте себе, что вы должны объяснить слово «анкета» марсианину. Все понятия в такой беседе смещаются. Выступая перед студентами, неплохо знающими нашу классику, да и кое-что из нынешней литературы, я заходил в тупик. Наряду с вопросами, которые говорили о серьезных знаниях, были вопросы о том, что для нас — само собой разумеется. На такие труднее всего отвечать. Когда в аудитории Сент-Андрюса меня просили о степени влияния Хлебникова на Хармса, ответить было нетрудно. Но что я мог сказать, когда одна девушка спросила меня так: «Каким образом КГБ не может столько лет найти помещение, в котором работает самиздат? Ведь если преследуют читателей, то само издательство обнаружить легче! Как же, за такой срок…?» Я не понял вопроса. «Повторите по-английски», — попросил я ее, думая, что ей трудно выразить мысль на чужом языке. Но, оказалось, усомнился я напрасно, она спросила именно то, что хотела. Самиздат она представляла себе, как целый штат сотрудников, с реакциями, типографией, в общем, нечто вроде Главлита. Когда я объяснил, что это всемирно известное издательство технически мало отличается от альбома уездной барышни, известного студентам хотя бы по «Евгению Онегину», удивление перешло всякие границы. Удивлялись не тому, что цепная реакция переписывания и перепечатки на машинках приобрела характер взрыва и держится так добрых 20 лет, удивлялись тому, что за это вообще можно преследовать. Это же частное дело! Для англичанина — святыня.
Едва я оправился, как новый вопрос сбил меня с ног. «Ведь на почте, — сказал один парень в мантии и модных очках, — стоят машины для фотокопий. Разве на них нельзя размножать?» Тут я уже просто засмеялся и ответил строчкой из Маршака: «Ты не в Чикаго, моя дорогая!».
“Но у нас даже не деревенской почте есть эти аппараты”, — уже под общий смех добавил студент. «Так вот, — закончил я, — у вас свои традиции, у нас — свои. Только ваши традиции забавные — шапочки там, или Изюмный понедельник, а за наши традиции люди рискуют головой, так что Татьяна Ларина теперь вполне могла бы получить семь лет за переписывание стихов месье Трике или Иосифа Бродского».

Иван Толстой: Еще одна короткая передача «Мы заграницей», эфир 3-го мая 76-го года. Марию Розанову в качестве ведущей заменяет Анатолий Шагинян.

Диктор: В 1949 году в Париже проходил судебный процесс. Судились, с одной стороны — Кравченко, бывший советский гражданин, издавший на Западе книгу «Я выбрал свободу», а с другой стороны — коммунисты Франции, обвинявшие Кравченко в клевете. Предметом спора было: существуют ли в Советском Союзе лагеря? А теперь включаем запись из Парижа.

Анатолий Шагинян: На процесс, в помощь французским коммунистам, в качестве свидетелей прибыли даже советские генералы, которые уверяли, что никаких лагерей в СССР не было, и нет. А Кравченко доказывал, что такие лагеря существуют, и за это советские газеты называли его предателем. Судебный процесс Кравченко все-таки выиграл, но с большим трудом. В наше время на эту тему уже никто не спорит, всему миру известен «Архипелаг ГУЛАГ», Запад уже хорошо усвоил, что такое диссидент, самиздат, шмон, баланда, КГБ, психушки для инакомыслящих. Но как объяснить Западу совсем другие слова, такие привычные для нас, такие простые и близкие: прописка, очередь в магазине, пятый пункт в паспорте, жилплощадь, коммунальная квартира, дефицитные товары? Ведь это особый язык, рожденный нашим особым опытом. И в сегодняшней передаче мы расскажем, как трудно понять нас людям западных стран. Мы возьмем для примера не какие-то сложные идеологические или политические проблемы, а самые простые сюжеты советской повседневности. Говорит ленинградский врач-психиатр, ныне живущая в Лондоне

Врач-психиатр: Я рассказывала англичанину, настоящему англичанину, говорящему по-русски, поэтому у меня не было языкового барьера, такую простую вещь: как в России можно купить сапоги. Это было очень смешно. В течение часа я ему объясняла первый вариант. Приходишь в «Пассаж» (это большой магазин в Ленинграде) и становишься в очередь, которая величиной, не преувеличивая, метров 400, и тебе на руке пишут номер. Вот я ему долго объясняла, как это — пишут номер на руке. Номер, допустим, 1255 или, даже, хотя бы, 507. Пишут тебе его чернильным карандашом на руке, и это даже хорошо, потому что тогда ты свободен, ты можешь уйти хотя бы на час. Потому что если номера тебе не написали, ты должен все время стоять в очереди. И вот эту историю с номером и с очередью он никак не мог понять. Он переспрашивал каждый раз: «А у тебя деньги были?». Он хорошо говорит по-русски, совершенно свободно. Я ему каждый раз объясняла, что у меня были деньги в сумочке, что я с этими деньгами пришла в магазин и, слава богу, мне написали номерок на руке, и вот я, стоя за этими сапогами в очереди (это было далеко от моего дома), мне некуда было деться, сидела в кафе, читала, потом бегала в эту очередь. Потом оказалось, когда к вечеру подошла моя очередь, у меня очень ходовой размер 35-й, сапог этого размера уже не было. Это — один вариант. Он опять спрашивал, были ли у меня деньги. Он никак не мог осилить. Я чувствовала, что у него в голове перегорели все контакты, он не мог понять: если есть деньги, есть спрос, как не получить сапоги?
И второй вариант я ему пыталась объяснить, что можно через знакомых дать, допустим, 5 или 10 рублей сверху, и тебе достанут сапоги, принесут их домой за эту сумму. Так он все никак не мог осилить: как, сверх суммы 5 рублей? За что 5 рублей? Кому 5 рублей? Мы с ним стояли у реки, махали руками оба, я ему объясняла, кому дала 5 рублей, кто эти 5 рублей куда передал, и как эти сапоги потом, без 5 рублей, вернулись ко мне обратно. Он так и не понял. Но нам обоим надоело, и он вежливо просто сказал: «Ага!». Но я поняла, что он просто не в состоянии понять.

Анатолий Шагинян: Когда к одному московскому художнику приехала в гости его тетя из Италии, он постарался еще на вокзале все ей объяснить, чтобы не вышло каких-нибудь неприятностей. Он сказал: «Дорогая тетя, я живу в коммунальной квартире, то есть у меня есть соседи, с которыми у меня не самые лучшие отношения. Поэтому я прошу тебя, тетя, когда мы приедем ко мне домой, ни о чем с соседями не разговаривать. Ни на кухне, ни в коридоре. Тебе понятно?». И тетя сказала, что ей все понятно. Но буквально через час она очень удивилась: «Сашенька, какие у тебя странные родственники! Я поздоровалась на кухне с одной пожилой дамой, так она мне даже не ответила!». «Тетя! — закричал племянник, — я же тебя предупреждал: это не родственники, это соседи, это же совсем чужие люди! И у меня нет с ними ничего общего. Просто мы живем в одной коммунальной квартире». «Мама миа! — сказала тетя. — Я всегда знала, что ты небогатый человек, но я не думала, что ты дошел до такой нищеты, что вынужден сдавать комнаты жильцам!».
Подобные разговоры с итальянскими тетями, американскими дядями, английскими журналистами и парижскими друзьями у нас сейчас происходят почти каждый день. Почему нам так трудно понять друг друга? Об этом же рассказывает писательница Нина Воронель, полтора года назад выехавшая из Москвы.

Нина Воронель: Наше столкновение с иностранцами — вещь очень знаменательная, потому что каждый раз показывает, как наше сознание или наше представление о мире, или, как здесь говорят, ментальность (здесь это очень любимое слово), как наша ментальность отличается от их. И тут я заметила такую вещь: наши ментальности отличаются именно в том, что когда мы рассказываем о самых простых вещах, они не хотят нам верить. У меня было несколько случаев таких странных столкновений. Вот однажды я помогала американскому журналисту собирать материал для его книги о России. Он попросил меня принести ему стихи, которые дети разучивают в детских садах. И я достала для него программу маленького литературного и музыкального монтажа, который маленькие, 4-5-летние, дети разучивают к Дню Октябрьской революции. Это был песенки и стихи, где они хором что-то говорили, потом поочередно, потом пели хором. Это был очень скудоумный материал, очень бедно составленный, очень лживый, производящий ужасное впечатление, особенно если представить, что бедные дети разучивали это несколько раз в неделю по несколько часов. Вот я принесла этому журналисту эти стихи (он хорошо знал русский язык), он их читал и все время ужасался скудоумию того, что он читал, и говорил: «Как мне хочется привести это в своей книге, но ведь мне же никто никогда не поверит! Ведь ни один человек не поверит, что это может быть!».

Иван Толстой: Мы продолжаем знакомить вас с передачами Марии Розановой «Мы заграницей», которые готовились в нашей парижской студии. Получасовой выпуск на тему постыден ли физический труд? Эфир 30-го марта 77-го года.

Мария Розанова: Время от времени на станицах советской прессы появляются статьи про нас, про новых эмигрантов, про нашу жизнь здесь, заграницей. Написаны они всегда по одному шаблону — сначала со злобой рассказывается, какие мы все плохие, а потом, со злорадством, как нас всех покарала судьба, как нам трудно и как нам плохо. И с большим удовольствием советские газеты смакуют такие фразы и сюжеты:

«Бывший стоматолог моет пробирки в лаборатории».
Или:
“Певец, солист Москонцерта, подвизается в ночном кафе”.
Или:
“Инженер вынужден работать каменщиком”.
Или:
“Литератор, не нашедший себе применения, нажимает кнопки в лифте”.

И мы испытываем мучительную неловкость: в самом деле, как мы низко пали! И далеко не сразу, не в один день, и даже не в один год появляется ощущение, что если мы о труде каменщика и лифтера думаем, как о падении, значит, в нашем сознании, в нашей психике что-то выращено не так. Вот этой проблеме — нашему советскому отношению к труду и отношению к труду здесь, заграницей — мы и посвящаем сегодняшнюю передачу.

Источник: svobodanews.ru

Добавить комментарий