Всем зачот / Форматируя «Литературную матрицу» (2)

Всем зачот / Форматируя «Литературную матрицу» (2)
Прежде чем поиграть с авторами «Литературной матрицы» в провиденциального экзаменатора, что обещано в предыдущей колонке, следует остановиться на двух эссе, принадлежащих двум замечательным авторам, ушедшим из жизни один вслед за другою прошлой весной, то есть за полгода до выхода рецензируемого двухтомника.

Прежде чем поиграть с авторами «Литературной матрицы» в провиденциального экзаменатора, что обещано в предыдущей колонке, следует остановиться на двух эссе, принадлежащих двум замечательным авторам, ушедшим из жизни один вслед за другою прошлой весной, то есть за полгода до выхода рецензируемого двухтомника.

Всем зачот / Форматируя «Литературную матрицу» (2)

Альтернативный учебник или дополнительный? Или же, остановимся на определении из университетского жаргона, факультативный? Сорок два примера того, как надо отвечать на университетском экзамене, — вот что представляет собой «Литературная матрица». Учебник не столько литературы, сколько поведения на экзамене по литературе. Да и не только по литературе.
Как обмануть профессора?

Речь идёт о Елене Шварц (эссе о Тютчеве) и о Дмитрии Горчеве (эссе об А. К. Толстом и, естественно, о Козьме Пруткове).

Если второе из них ещё толком не прочитано, да и, будучи прочитано, наверняка не вызовет никаких нареканий (А. К. Толстой облыжно слывёт у нас фигурой «неинтересной»), то об эссе о Тютчеве уже вовсю спорят.

Одни восторгаются, но исключительно на автопилоте: Шварц есть Шварц.

«Читая её текст о Тютчеве, печалишься, что весь этот злосчастный „альтернативный учебник“ не написан ей одной. Другие, разумеется, будут „самовыражаться“, что от них и требовалось. И при том вот ещё деталь: в устном общении, в лекциях, в статьях Елена Андреевна была не особенно пунктуальна в том, что касалось частных исторических фактов, что-то могла выразительности ради или просто из доверия к своей памяти исказить, сместить, обобщить. Тем поразительнее, насколько всё фактически точно и выверено в этом кратком очерке (особенно в сравнении с тем легкомыслием, с которым Людмила Петрушевская, тоже большой писатель, подошла к биографии Пушкина). Какое в этом тексте уважение к тому, для кого он предназначен, — к школьникам», — сказано в одном из ЖЖ.

«Уважение к школьникам» — это сильно; по фактической точности и выверенности тоже возникают вопросы прямо с первой строки, но тем нагляднее.

Другие, начиная с составителей «Матрицы», сожалеют о том, что в эссе о Тютчеве несколько ослаблено авторское начало (а это, как будет показано дальше, и так, и не так).

Третьи формулируют такую претензию: Елена Шварц с чрезмерным доверием отнеслась к показному равнодушию, с которым Тютчев будто бы воспринимал поэтические успехи и неудачи; многое в его письмах свидетельствует едва ли не о прямо противоположном.

Ещё один упрёк, ещё не прозвучавший, рано или поздно послышится из стана «крутой патриотики»: автор эссе обходит стороной тему панславизма и лишь мельком упоминает о лоялизме (и роялизме) Тютчева.

Должен, однако, отметить (в том числе и на основании личного опыта), что Елена Шварц резко разграничивала «священное» (собственные стихи и малую прозу) и «профанное» (то есть заказную литературную работу). К первому относилась с трепетом, ко второму как честный (и скромный) профессионал пера.

Скажем, буквально только что узнав о присуждении ей премии «Триумф», пришла в «Лимбус» (благо жила по соседству) не столько за поздравлениями («Готовьтесь, Лена, теперь вам будут завидовать», — сказал я ей), сколько с извинениями: взяв некоторое время назад какой-то романчик на перевод, долларов так на четыреста, теперь она почувствовала себя не в силах и впредь «есть собственный мозг» (по слову Ахматовой).

Впрочем, премиальные деньги, увы, разлетелись быстро — и Елена Андреевна перевела для «Лимбуса» роман Айрис Мёрдок. И попросила (и получила) ещё…

Я хочу сказать, что и к работе над эссе о Тютчеве она подошла именно как к заказу, который выполнила (как всегда) добросовестно и достойно. С уважением отнюдь не к школьникам, а к самой себе — к «птице на дне морском», обречённой питаться илом.

Но, конечно, Тютчев был, возможно, её любимым поэтом, поэтому она и поверила ему в позе пушкинского Чарского (а ведь Чарским хотел видеть себя и сам Пушкин!) — в позе светского человека, аристократа и лишь в какую-то десятую очередь поэта.

Не без оглядки на себя? Пожалуй.

Ещё сложнее обстоит дело с панславизмом.

Елену Шварц отличали не принятые в либеральной тусовке государственнические, чтобы не сказать имперские взгляды. Ибо она прекрасно понимала, что подлинно великий поэт просто не может не быть приверженцем великого государства.

Но написать такое — про Тютчева — разумеется, не решилась, чтобы никто не подумал, будто она пишет это о себе самой. Отсюда и фигура умолчания.

Фигура умолчания об имперскости Тютчева, доверие его романтическому взгляду на себя как на Чарского — вот вам и опосредованное «самовыражение» в весьма дельной (и очень отдельной, очень отделённой от собственного эмоционального мира) статье, написанной на заказ. Ну а всё остальное — от лукавого.

Перейдём, однако, к нашему провиденциальному экзамену.

Учебник, написанный прозаиками и поэтами, ещё не успел выйти, а блогеры уже переругались, скоро переругаются критики. Формат колонки тесен. Разговор о русской литературе двух столетий требует простора и времени. И сейчас речь пойдёт только о худшей главе этого учебника. И о главе лучшей, по крайней мере в первом томе.
Плоды просвещения

Первым к столу подходит юный (всё ещё) Сергей Шаргунов. В билете у него значится Грибоедов. Чацкий в «Справедливой России»? «Карету мне, карету?» — изгнание из «тройки» в обмен (несостоявшийся) на пару миллионов долларов? Как бы не так!

Очень дельный, продуманный и вместе с тем прочувствованный рассказ; попытка понять логику всех персонажей великой пьесы, мучительное балансирование между Чацким и Молчалиным…

А то, что студент не читал, по-видимому, «Смерти Вазир-Мухтара» (не говоря уж о книге Аркадия Белинкова о Тынянове), — так ведь всего не прочтёшь, не правда ли? Да и кому нужны сегодня предарестные настроения 1930-х и перманентный сумбур вместо музыки в головах у шестидесятников прошлого века?

С удовольствием ставлю в зачётку отлично.

Второй отвечает Людмила Петрушевская. У неё Пушкин. О котором что и сколько ни скажи, всё будет мало и всё неправда. Студентка подсела к столу в шляпке; она волнуется, говорит путано и коряво.

Чувствуется, что ей хочется спеть, но она не решается. И в общем-то понятно, почему не решается, — стихов Пушкина она наизусть не помнит. Зато помнит, что солнце русской поэзии убили. Что Дантес, отправляясь на дуэль, поддел кольчугу.

Постепенно понимаешь, что к экзамену её готовила запойная и забубённая подруга из числа бывших интеллигентных людей, — и говорит она на экзамене голосом этой подруги.

Время — день. Даже, строго говоря, утро. Поэтому без колебаний ставлю Людмиле Стефановне отлично и отпускаю её с миром. Да и подруга наверняка заждалась.

Третий у нас сегодня Андрей Битов. У него Лермонтов. Или не у него, а у Лёвы Одоевцева? Которого перед экзаменом натаскал Митишатьев. Лермонтов, говорит, наше всё. Лермонтов, а никакой не Пушкин. И уж тем паче не Гоголь. Все мы вышли из шинели Грушницкого.

А ещё и так: надо долго сидеть у речки — и рано или поздно мимо тебя пронесёт по водам труп твоего победительного предшественника, и тогда ты и сам станешь наконец великим поэтом…

Мысль не новая (из скольких уст слышал я такое после кончины Бродского), но ведь повторение — мать учения.

Ставлю Лёве Одоевцеву пять в зачётку и столько же четвертинок на стол. Мне, как экзаменатору, нельзя, а им с Митишатьевым — в самый раз.

Четвёртым отвечает философ Александр Секацкий. О Гоголе. Глазки в кучку, голос утробный, речь изысканно-образная и потому вдвойне убедительная: «Сам Одиссей как герой гомеровского эпоса и его бесчисленные последующие вариации, более или менее удачные (допустим, от графа Монте-Кристо до Гарри Поттера), выписаны с особой яркостью, помогающей читательской идентификации. Читатель авантюрного романа должен сливаться с главным героем, как космонавт со скафандром, как байкер со своим мотоциклом. Чем меньше окажется зазор, тем легче даётся погружение в стихию авантюры».

Это я записал всё, что понял, но и этого (о Гоголе) более чем достаточно! Зачётку Секацкий потерял, поэтому ставлю ему отлично в ведомость и дублирую эту оценку на отдельном клочке бумаги.

Татьяна Москвина рассказывает об Островском. Хорошо рассказывает! Увлечённо! Так могла бы прозвучать восторженная и влюблённая здравица на прижизненном юбилее великого драматурга.

Театральный люд падок на лесть. Замечательно писал об Островском питерский театровед Колмановский; я с ним дружил, а Татьяна Москвина с ним дружила и у него училась. Как же мне не поставить ей отлично (хотя и понятно, что с пятёрками у меня уже некоторый перебор)?

Но Михаилу Шишкину с рассказом о Гончарове мне хочется поставить шестёрку, а то и семёрку! Простую, казалось бы, мысль: «Обломов — „лишний человек“ — студент превращает в „великий русский триллер“.

Оказывается, цветаевская «победа над временем, над тяготеньем» (и, по Шишкину, над неизменно репрессивным государством) достигается лишь в бочке Диогена, от которой хорошо и знакомо попахивает квашеной капустой (и почему-то маринованными грибочками).

И пусть Обломов так никогда и не встанет с дивана, зато любой Штольц рано или поздно сядет — хотя бы за то, что изрядно подворовывал сам у себя. И ведь никуда не денешься — подворовывал!

Да и второй зарубежный студент — Михаил Гиголашвили (в билете у него Тургенев) — ничуть не хуже. Или всё-таки хуже? Вот не люблю я Тургенева (да и воспринимаю его исключительно как Кармазинова), но я ведь и Гончарова не люблю.

Однако Шишкин своим «Гончаровым» меня заинтересовал, а Гиголашвили своим «Тургеневым» — нет. Поэтому крепкое отлично и никак не более того. Правда, и не менее. Удался студенту (он, кстати, кандидат филологических наук) образ писателя-космополита, этакого русского дирижёра парижского литературного оркестра. Но «Мерси, мерси, мерси» всё же перевешивает…

Андрей Левкин рассказывает о Фете. Скучновато, надо сказать, рассказывает. Аккуратно сглаживая там, где можно (и нужно) заострить.

«Я сегодня был буфетом, и во мне стоял графин. Вспомнил я поэта Фета по фамилии Шеншин», — написал сорок лет назад юный Коля Голь. Левкин не выходит за пределы этой заведомо немудрёной парадигмы. И вдобавок, подробно и тщательно разбирая стихи Фета (что студенту, безусловно, в плюс), ухитряется обойтись без ключевого понятия «музыкальность»; меж тем верленовское название «Песни без слов» подходит стихам Фета едва ли не больше, чем «проклятому» французу.

После сплошных пятёрок (и более того), заслуженных и/или «блатных», выставляю Левкину честную четвёрку.

На хорошо (да и то со скрипом) тянет и ответ Майи Кучерской о Некрасове. И дело даже не в том, что она слишком уж очевидно не любит своего героя (и собирает на него целую папку, как на подпольного миллионера Корейко, — «Некрасов, отдай миллион!» — чуть ли не буквально так), но уж больно скучно она это делает.

Обстоятельно, но скучно. Эйхенбаума уважительно цитирует — это лыко ей в строку, а «Мастерства Некрасова» и в особенности ранних работ Чуковского, похоже, не читала. Феномена разночинства не учитывает. Действительно колоритные — и да, мягко говоря, амбивалентные — житейские подробности и перипетии ханжески опускает. А главное, не понимает поэзию Некрасова как таковую!

Был у меня в университете замечательный преподаватель по научному атеизму. «Кто хочет пятёрку, — объявлял он на экзамене, — выбирайте себе вопрос. Кто хочет четвёрку — подходите с зачётками». На месте Кучерской я бы выбрал другой вопрос или подошёл с зачёткой.

Рассказ о Некрасове продолжает Александр Мелихов. Тоже весельчак, каких ещё поискать. Видимо, основные знания о предмете он почерпнул из ответа Кучерской — и теперь не без изобретательности (хотя и не без осторожности) возражает ей: не так, мол, плох Некрасов, как его малюют…

Но хотя бы возражает — и тем самым зарабатывает четвёрку.

Источник: chaskor.ru

Добавить комментарий